Испанцы трех миров
Шрифт:
Донья Луиса встает бледная, трагическая, величественная, закатив глаза, глотая воздух и слабо покачиваясь, как надутый шар, готовый взлететь, оборвав постромки, из ее тропического халатика с короткими рукавами и глубоким вырезом, позволяющим видеть ее пышное и матовое, хорошо ухоженное сорокалетие, набухшее грозой. Шатаясь, она плывет на крыльях и волнах ярости в переднюю, распахивает двери, скрежеща залетным камнем, и на пороге в апокалиптическом экстазе перед потешно визгливым выхлопом сахарного голоса вздымает толстые руки в жуткий кобальт небес, к общему изумлению детворы, впрочем, недолгому и глумливому. И, задыхаясь, кричит: «Ирод! Где ты, Ирод?»
Поймал
Неуемный
— Мама, а Бог — он где?
— До чего же ты надоел! Сколько раз тебе говорила — Бог везде, во всем!
— Это теперь. А раньше? До всего?
— Я же сказала, отстань. Он везде, сам знаешь.
— Так он и здесь, и здесь, и здесь? — и показывает пальцем на завитки перил, на плафон безоблачного неба, на закраину колодца, на клетку с канарейкой.
— Ну да, сынок, да.
— И в чашке тоже?
— Да, да, отстань.
Хуанито внезапно хватает чашку: «Я поймал его!»
Леонтина и Отец Небесный
Отец Небесный восседал на черной туче и правил грозой, держа путь в Испанию. Он придирчиво перебирал свои несметные пиротехнические запасы и намеревался употребить молнии времен сотворения мира. Но подвела вековечная старость, он поскользнулся на туче и свалился на сеговийское нагорье.
Лишенная поводыря, гроза не знала, что делать, и, с грохотом расколовшись на куски, пыталась собрать обломки. Тучи и горы замерли, похожие друг на друга. И то здесь, то там, просачиваясь из трещин, сквозило зеленое солнце, промокшее насквозь.
Леонтина, моя американская племянница, четырнадцати лет, соломенная и бледно-розовая, шла продрогшая по горному лугу, собирая осенние безвременники. Краем глаза она увидела кульбит Отца Небесного и, словно подброшенная пружиной, прянула к нему. Она вспомнила, что уже видела его в моих книгах, точно такого, с треугольной головой, желтой бородой и выпученным глазом, в белом балахоне с синей оторочкой. Земной шар, выпавший из рук, валялся рядом.
Леонтина не верит ни во что небесное, но ценит все таинственное. Она приблизила к Отцу бледное личико и сказала, скорее мысленно: «Poor God the Father!» [15] Потом вернула ему шар, огляделась и, подкараулив лиловую тучу в бреющем полете, слегка подпихнула старика и водрузила куда следует.
Она смотрела, как он возносился. Улыбнулась параллельными щелками глаз и губ и, покрутив пальцем у виска, послала воздушный поцелуй. И вприпрыжку, потряхивая соломой волос, вернулась к забрызганным безвременникам.
15
Бедный Бог-Отец! (англ.).
— Я так хочу. Я не хочу становиться другой, хочу быть такой, как сейчас, в мои семнадцать, всегда и везде, куда бы ни занесло.
— Понятно, почему здесь тебя считают сумасбродкой, одни больше, другие меньше.
— Я в своем уме. Я лажу со всеми и в каждом нахожу то, что мне по душе. А что не по душе, то и бог с ним. В каждом найдется лучшее для меня. Потому я и лажу со всеми. А вот они, как вы сказали, одни больше, другие меньше,
— Вот и прекрасно.
— Ну, я вам сказала больше, чем хотела. Позвольте уйти. Не люблю, когда удерживают. Хочется жить без удержу, как ручей. Жить по-своему. А надо мной смеются и если не смеются, то бранят или бросают одну. А я не хочу быть одна, меня тянет к людям. Я же говорила, что в каждом мне что-нибудь да нравится.
Обманутая
Мать посулила девочке апельсин, если сделает то-то и то-то. Девочка исполнила все с радостным рвением. После чего мать с бесстыдным смехом съела апельсин.
Девочка, подобрав кожуру, стала неподвижно глядеть в окно.
Какое-то незнакомое слово рождалось и застревало в горле. И ее глаза, словно они уже все перевидали, за секунду прожив жизнь, устало глядели, налитые свинцом, угасшие, мертвые, как у старухи.
Мертвая девочка
Чуточку солнца еще оставалось на кладбище, когда тебя вносили. Загорелся цветок, птицы ловили последнее тепло, свет забирался все выше по стволам акаций, а следом перебирались птицы, пока, наконец, все не слилось в одну певучую золотую крону. Твой белый гроб уже заголубел в сырых сумерках, и дорога, для тебя безвозвратная, для меня беспросветная, дохнула холодом. И дети, толкавшиеся вокруг гроба, оцепенело вглядывались в тебя на пороге твоей новой спальни… Сын могильщика безучастно ел булку.
Девочка умерла под вечер. На другой день в детской, уже лишенной погребальной торжественности, остальные сестры гомонили посреди сломанных кукол, лоскутков, мячиков и спиц. Порой они забывались в болтовне. Порой застывали хмурые, не понимая, почему плачут… И вдруг — Лола: «А мне Пепа подарила, чего у вас нет. Видите, крестик. Ни за что не потеряю…»
Виктория: «А у меня зато, чего ни у кого нет. Она меня за руку укусила — видите, след остался. До крови укусила…»
Лола (глаза, как кулаки): «Да пусть бы она мне всю руку искусала!»
Этой ночью в детской спальне одно место пустует. Не потому, что там сидит мать и некому ее увести. Нет, просто не хватает одной кроватки.
Сестры, бело-розовые от избытка жизни и золотистые от тепла печки, укладываясь на ночь, спрашивают, глядя широко открытыми, грустно догадливыми глазами:
— А она, где она будет сегодня спать?
— В раю, — отвечаю я, кусая губы.
Господи, как холодно этой ночью в раю!