Испанцы трех миров
Шрифт:
И так до самого конца. Тогда он щедро и благоговейно благодарил музыкантов и стариков, которые снисходительно рукоплескали в ответ, распахивал дверь навстречу свирепой тьме и исчезал, прямой и спокойный, как дерево с незримой кроной, полной ветра и птиц.
ФИЛИППИНОЧКА
(Могер)
Она почти не выходила, только в церковь да на рынок… Шла неуверенно, словно цепляясь за мостовую, словно вот-вот ее сдует, хрупкую, бесплотную — одни раскосые глаза и серое личико в черном,
Она почти не разговаривала, хотя ее непроницаемые блестящие глазки, казалось, искрятся певучей речью.
Каждый и особенно каждая смеялись над ней, неуклюже передразнивали ее походку, выговор, улыбку, невольно заставляя думать о грубости, стадности, тяжеловесности наших европеянок.
Впрочем, соседка, ладившая с ней, говорила: «Дома она совсем другая, такая миленькая… Ну, чистая обезьянка!»
СТАРУХА
(Могер)
Она уже оправилась и даже пробовала вставать. Никто ее в сущности не любил. Отделывались знаками внимания и заботы и не могли дождаться, когда она наконец умрет и облегчит наследников.
Бедняжка, как избалованное дитя, не мирилась с общей занятостью и капризным голосом постоянно требовала внимания. И когда удавалось, призывала порадоваться, что может передвигаться сама, и бралась за то, за се, думая, что ее жизнь кому-то интересна, как ребенок, который учится ходить.
Вежливые жесты, деланные улыбки. И она шла, оглядываясь и не встречая ответного взгляда, шла на воображаемую прогулку, а на самом деле, всеми понукаемая, на кладбище.
РОБКАЯ ТЕНЬ
Она бралась за все. Услужливая, добрая, всегда наготове. Ее призванием было служить всем, стараться для всех. И, ясное дело, все мы требовали большего. За каждый промах выговаривали не церемонясь. И часто без повода.
Когда ей казалось, что сделала что-то не то, раздражила или помешала, она забивалась в угол, и взгляд ее прятался так глубоко, что глаза почти исчезали, и потаенный их свет говорил: «Простите, что не так сделала. И то, и это, и всё».
Когда она умерла, на лице ее оставалась тающая тень. И тьма ее полуоткрытых глаз, корабельный след уплывшего света, словно говорила: «Простите, что умерла».
ВРЕМЯ
Только что прозвучало: «Через двадцать лет мне будет сорок пять». И вдруг мгновенная боль, слабость, темнеет, ладонь закрывает глаза и безотчетно видишь себя говорящим: «Двадцать лет назад мне было двадцать пять».
Что же вторглось в это смутное, неуловимое, неосознанное мгновение? Ровно ничего — и то самое. Время.
БАЗИЛЬ
Сидя на кухне под лампой из белого и зеленого фарфора, он потерянно твердил: «Где они, дружище, где теперь мои Базили, мои ежевечерние Базили, мои молодые Базили, и совсем юные и, о господи, мои детские Базилята?»
И пока он сокрушался, пятилетний малыш, которого смутно помню я, шестилетний, возник неведомо откуда и высунул из-за гнутой спинки венского стула
Второе небо
Внизу, затушеванная задумчивым полумесяцем, тонет Гранада и сквозят в голубовато-зеленой воде смутные контуры, заносчивые кручи, зыбкие вспышки, глухие звуки, долгие подводные голоса. Как отвесные рыбы, возникают тени, выплывают и скользят в свои заколдованные гроты. Постепенно город кажется зависшим небом в гирляндах звезд.
(Быть может, это лишь бесконечно долгое сновидение, рожденное наивысшей тоской, зыбкий отзвук тусклого серебра гитары — стены, окна и лесенки примы над уступами баса, где скитается плакучая мелодия под завороженными взглядами разноцветных глаз, синих, золотых, сиреневых огней; музыка льется, гулко стекая в колодцы площадей, и стынет бисером бесконечного узора.)
Плещет подводное царство, вздымается и опадает, засыпает, во сне поет и смолкает…
Два неба на миг замирают, разобщенные ледяной бездной без берегов и очертаний, где невозможна никакая жизнь, но вот нижнее небо поднимается, а верхнее опускается, и встреча небо сводит их в единую сказочную твердь.
И самоубийца в окне смотрит и видит — и, вечный пленник двух городов, двух небес, затихает в нераспутанной паутине последних раздумий.
Царство моли
В Гранаде покинутый и незаселенный дом выглядит необычно и уместно. Не как покинутый отжившими, а как оживший посмертно, со всеми признаками жилья, приемлемого для соседей и налоговой инспекции. Тени ушедшего то ли обживают, то ли хоронят его (конечно, неспроста), захламив нездешнюю тишину пыльными декорациями.
Выцветшие коты, чучела, котовьи призраки с проплешинами на голове, на спине, с облезлыми хвостами и шальными глазами цветного стекла сигают туда-сюда сквозь выбитые окна, ощетиненные осколками, вожделенно снуют по затхлым норам, шатким и валким лесенкам, горбатым чердакам, суетясь, как дворцовые интриганы в абсурдном царстве небытия.
Порой нелюдимый дом ютится на островке чахлого сада и, бурый, затравленно выглядывает из него, как загнанная крыса, как жаба, готовая плюнуть, — бедная тварь, комок злости и извести, растерянный клубок каких-то тайных забот. Порой безвыходно заблудший заулок как-то невпопад — чем не чудо? — впадает в Дарро, и призрак дома, почти речной, содрав коросту, смыв мочу, становится еще призрачней.
И та, что возникает, так непредставимо и так мимолетно, в стрельчатом окне, среди жестяных цветов, памяти стольких увядших празднеств, возникает, как любовь, однажды и неповторимо — это королева. Королева без прикрас (горечь во рту и стужа в сердце), королева нечистых рук, заплат и стоптанных сапог, королева без нижнего белья, одна в гранадском царстве моли.
ПРАВДА
Я прав, — сказал я себе. Но кто-то пришел и заговорил. Он говорил, не смолкая и не допуская возражений, совсем другое, и моя правда скрылась и притворилась забытой.