Исповедь женщины
Шрифт:
– Да кто ж вам мешает? – вырвалось у меня.
– Не следует, не надо. И я тоже! Заговорилась с вами и разбередила опять. Прощайте.
– Постойте. Теперь я уж исполню свое обещание. Вы все там живете?
– Нет, нет! Я уже переехала, – как-то испуганно заговорила она. – Я здесь, я теперь здесь… в Милане. Прощайте, прощайте, пожалуйста… – И, не оглядываясь, она торопливо пошла вперед. Только в конце галереи, чтобы передохнуть, остановилась не секунду, переложила ноты из одной руки в другую и исчезла.
«Странная», – только и мог заключить я.
Но случай, как нарочно, пришел на помощь. Не успел я отойти на несколько шагов, как мне навстречу попался один из жидков, поющих в Италии. Бердичевский уроженец, здесь он выдавал
– Son oil cosacco del Mare-Negro! – объяснился он на своем итальянском языке.
– Давно ли вы за нашево знакомава ухаживаете? – обратился бесцеремонно ко мне этот «будущий Девойд» (все они ведь будущие!), очевидно, заметив меня с Кропотовой.
– За какой знакомой? – не понял я.
– Ну за этово самово дама? Она моя знакомова. Она сиби живет, знаете, ув один меблированнаго квартир, где и мы, русскаво артисты, живом.
– Где же это? – заинтересовался я.
– Где? Сейчас тут, Via Solferino, двадцать пять.
– Кто же там еще из русских?
– Этот булван Соков.
– Я знаком с Соковым; чем же он болван, он, напротив, очень талантливый и хороший человек.
– Пождравляю вас… Какова у него голос?
– Тенор, насколько я знаю.
– Тенор? А где у него «ля», – и он выставил кривую ногу вперед и, отбросив корпус назад, протянул перед собой корявую лапу. – «Соль-ля-си»… Вот «ля» настоящего. Надо чтоб жвук с нижний бруха сшел… Знаете, с кишков.
– Ну я ваших тонкостей не понимаю. Так эта дама, с которой я говорил только что, живет в Via Solferino?
– Госпожа Снегурева…
– Как ее зовут? – изумился я.
– Снегурева!..
Я окончательно потерял всякую способность понимать.
– Вы не врете?
– Зачиво мне врать, вы мне за это денег не дадите.
Я только развел руками. То Кропотова, то Снегурева!
Теперь, разумеется, я уж не мог ей послать книг. Это значило бы нарушить ее инкогнито, навязываться с непрошенными и далеко нескромными услугами. А между тем она интересовала меня очень. Ее печальные и кроткие в тоже время глаза неотступно смотрели на меня. И голос, грустный, надтреснутый, точно, говоря, она боялась расплакаться, слышался мне часто, когда я оставался один.
Через несколько дней после того, – каюсь, – я все-таки отправился на Via Solferino к своему приятелю Сокову.
Еще подымаясь по лестнице вверх, я понял, что это был «музыкальный» дом. Изо всех квартир слышались здесь сольфеджио, гаммы, экзерсисы всех сортов и школ. Там гудел бас «проклятие» из «Жидовки» Галеви; тут визгливое сопрано надсаживалось над вокализами Конконе; выше баритон осиливал хроматическую гамму, точно дрова вез в гору; тенорок какой-то «Salve divina casta е pura» выл так, что спой он действительно нечто подобное перед домом Маргариты, «прекрасная мадамиджелла» швырнула бы в него совсем не поэтически кочергою с балкона. Кошачий концерт совсем! Наши соотечественники помещались в четвертом этаже. Двери мне отворил бравый малый с выпученными глазами и таким ошалелым выражением лица, точно он сию минуту получил от кого-нибудь оскорбление действием. Я вообще заметил, что именно вид в одно и тоже время обиженный, раздраженный недоумевающий имеют «артисты» этого разряда.
– Signor Sokoff?
– Первая дверь налево. Эй! Signor Sokoff! – заорал он на весь коридор.
Мой приятель выскочил на зов.
– Вот не ожидал! Отлично, что зашли. Прекрасное дело.
– Я вам не помешал работать?
– Нет, я уже закончил.
– А к профессору когда?
– Я окончил с профессором. Бросил совсем это… Ну их к черту! Знаете, этаких шарлатанов, как здешние «маэстро», поискать! Никуда не годятся. Решил заниматься сам.
Соков помещался в крошечной комнате, половину которой занимало пианино, а другую – кровать. Между ними стоял только умывальный столик, стул перед пианино спинкой упирался в кровать. В углу – крошечный письменный стол. Большое окно с балконом было закрыто деревянными жалюзи. В комнате вследствие этого оказывалось темно, как в душе нераскаянного грешника.
– Тут нам Господь Бог дал нового соотечественника.
– Хориста, собирающегося затмить Девойда?
– Да, а вы почему знаете? – засмеялся он. – Вот экземпляр! И зачем только все они сюда едут. Каждый русский, поющий здесь с успехом, притягивает за собою целую дюжину вот этаких неудачников. Ведь этот Гиршман пел себе в опереточном хоре, копил целые десять лет деньги, добил до тысячи и, узнав, что здесь с большим успехом поет Абрамов, полетел сам в Италию. А другой мой сосед еще лучше. Это «бывший» певец – ну, сломал ногу, на сцену не годится, сейчас же сделался профессором и за франк дает уроки. И какая это нищета, если бы вы знали! Ведь из-за франка он бьется, бьется и трепещет даже, потому что на этот жалкий франк еще пять ртов раскрыты. Зазевайся, живо слопают. Недавно тут поселилась наша соотечественница.
– Кто такая? – спросил я, будто не зная.
– Снегурева. Я познакомился с нею… Отличная музыкантша. Прекрасно играет, не говорю уже про технику. Она всяким исполняемым ею вещам умеет придать что-то свое, положить оттенки, которые у других я не слышал. Но ужасно страшная. Первые дни заговорила сама, а потом ни с того ни с сего стала прятаться, запираться. И ведь какая память: вчера она была в театре, «Pescator idi perle» слушала, а сегодня уже наизусть играет. Должно быть средств у нее не очень-то много: занимает такую же каморку, как моя, двенадцать франков в месяц за все удовольствие. Вот вы и подите с нею! И все-то одна. Ни знакомых, ни друзей у нее. Наш хозяин предлагал ей достать занятие аккомпанировать певцам, она очень резко попросила его не вмешиваться в ее дела. А ведь бедна как! – Покупает себе немного сыру, хлеба да вина самого дешевого, по 50 сантимов за литр, – тем и существует. Во всем она себя ограничила. Пишет много. Очень много. Я ее каждый раз заставал за тетрадью.
– Верно, неудавшаяся писательница?
– Может быть. Книг у нее никаких. Писем ниоткуда не получает. Я приглядывался к ней. Через ее жизнь, наверное, большое несчастье прошло. Знаете, со всеми связи порваны. Ни портрета у нее, ничего. Точно в прошлом пустота, в настоящем агония, а в будущем… Страшно за нее: именно последние дни она такая бледная, чахлая, мрачная ходит. Задумается, подымет на вас глаза – в них мольба, горе. Все молчит и думает. Раз ни с того ни с сего вошла ко мне. Я пел «Una fortiva lagrima» [1] . Вдруг она постучала. «Вы, – говорит, – Иван Петрович, отлично поете и голос у вас хорош, только зачем вы эту фиоритуру вставили?» – «Мазини, – говорю, – тоже вставляет ее». – «Мазини-сапожник, – отвечает. – Ему простительно не понимать Доницетти. Ведь эта каденца совсем не соответствует духу всей оперы, моменту, который вы изображаете. Ведь это все равно, что, если бы в Пушкинское «Не пой, красавица, при мне» вставить ни с того ни с сего «Ей-ей умру, ей-ей умру, ей-ей умру от смеха». Одно и то же…» Я, знаете, даже сконфузился. До того это было верно и метко. – «Да, ведь, – говорю, – надо же сделать каденцу здесь. Публика привыкла к этому». – «Бог с ней. А если надо, если этого не миновать, так придумайте что-нибудь в духе арии, в духе этой музыки, меланхолической и нежной в одно и тоже время. Да вот хотя бы сделайте это». Она села к пианино и показала мне, да так удачно ведь сымпровизировала! Потом сама говорила, что тут ей и идея пришла эта, а у меня как раз «бис» будет за это, наверное. Из-за нее я, собственно, и профессора бросил. У меня были двери открыты. По совету этого шарлатана я брал верхние ноты, держа в вытянутых горизонтально руках гири и очень тяжелые.
1
Из Доницетти.