Истории отрочества и юности
Шрифт:
Мы любуемся каждым животным, которое бросается в глаза, созерцаем рога – самое жуткое в их внешности, копыта, влажные морды с широкими ноздрями, их глаза и забавные уши, их хвосты, которыми они отгоняют насекомых, прислушиваемся к стуку копыт, шороху тел, к мычанию и сопению, к «выстрелам» хлыста пастухов, к окрикам хозяев, мы вдыхаем их особый запах. Мы живем этими минутами, растворяемся в них: пока они летят мимо нас, для нас более ничего не существует. Мы – единое целое с потоком этих животных, которые дарят людям очень многое из их питания.
Так происходит почти каждый вечер, когда я в деревне. Пропустить возвращение стада нельзя, это, как ритуал. Это – Событие! Это что-то такое,
У бабушки были спокойные коровы, Рябка и Телушка. Помню, как я хотел, но боялся угостить корову хлебом, кусок которого мне протягивали родители или сама бабушка, и тогда взрослый брал мою руку с хлебом, чтобы я наконец-то дотянулся до влажного теплого рта и с радостным восклицанием отдернул руку, угостив ту, которая – с помощью бабушки, конечно, – вот-вот должна была в ответ угостить меня парным молочком, с которым вряд ли можно будет что-то сравнить.
Дед и баба со стороны моей матери прожили всю войну в оккупации. Деда в армию по какой-то причине не призвали, быть может, деревня слишком быстро оказалась на занятой фашистами территории. Мне почти не рассказывали, как они прожили это время, но, как я понимаю, в целом им повезло. К началу войны у них уже было двое детей. Их деревню миновала участь многих беларуских деревень, некоторые из них сожгли и где-то поблизости.
Бабушка была неспокойной и суетливой, на месте не сидела. Как говорила моя мама много позже, характер у ее мамы был еще тот, хотя с нами она всегда вела себя сдержанно и с заботой. Меня забавляли в детстве специфические беларуские словечки бабушки, которые и на русский было не так-то просто перевести, она иногда использовала их, как слова-паразиты, просто разбавляя речь, когда что-то делала. Дедушка напротив был спокойным и добродушным, этакий увалень, много повидавший в жизни, но теперь просто сидевший на скамеечке на солнце, чтобы уже ничего не делать. Конечно, это впечатление было обманчивым, стоило лишь послушать мою маму, сколько им всем довелось работать в поле, так это при ней, а родилась она, когда отцу было уже под сорок. Он слегка кривил рот, когда говорил или улыбался, но его это не особо портило. Моя мать, странным образом, взяла что-то во внешности и по характеру от обоих родителей.
Отношения с родителями мамы были как-то теплее, чем с родителями отца. Они очень любили и уважали моего папу, а их дочь, моя мать, была самой младшей в семье, шестым ребенком, и потому, несмотря на многочисленных внуков, и меня выделяли как-то по-особому. Мать как-то рассказала, что после моего рождения, я, неспокойный, плаксивый и болезненный, нередко не мог уснуть после заката, ворочался, хныкал, и успокоить меня было сложно. Однажды дед забрал меня от мамы, снял все пеленки, которыми в те времена было принято плотно укутывать детей, просто раздетым уложил меня рядом, и я, тут же успокоившись, прекрасно проспал до утра.
У них был дом на повороте дороге, в начале деревни, недалеко от трассы Гомель – Калинковичи, напротив дома был луг, где иногда паслись отдельные коровы. Напротив дома росли несколько больших ив, и, помню, как мы собирали там в конце весны в банку майских жуков – их я по праву называл жуками моего детства.
За домом на огороде росли несколько груш. Яблонь там не было, что для меня, любителя этих фруктов, было большим минусом. В основном деревенский огород был открытым пространством, которое засевали картофелем или чем-то другим. Вообще во дворе не было деревьев, подходящих для лазания детям, они все были низкорослые и неудобные, зато было кое-что иное – сеновал.
Это было нечто – особая территория, которая к тому же еще и менялась, в зависимости от поры годы и количества сена в нем. Иногда ты сразу окунался в душистую сухую траву, ходил по этой пружинистой массе, зарывался, прятался, притаившись, швырялся охапками, с воплями перекатывался. Иногда приходилось взбираться под самую крышу, чтобы пройти вглубь, настолько много оказывалось на сеновале сена. Но бывали времена, когда, перебравшись внутрь, приходилось с другой стороны осторожно слезать вниз, к самому полу, где почти ничего не осталось от былого величия. Изредка сеновал превращался в золотую середину между этими двумя крайностями: сена оставалось половину, и можно было прыгать, как и с другого, верхнего яруса сеновала, так и с проема, через который мы забирались внутрь.
На сеновал можно было пройти со двора, через хлев, но чаще там было мокро и грязно от коровьего навоза, и мы предпочитали забираться, как обычно. Под верхней частью сеновала, рядом с коровником жили свинки, но туда мы почти не заглядывали. Кроме того, что можно было вымазаться по колено, все-таки хрюшек мы побаивались. Нас чаще всего хватало на то, чтобы просунуть под досками на полу картофелину и наблюдать, как очередной пятачок лакомится, показывая немаленькие зубы.
Играли мы и я в прятки, и тогда, понятно, в дело шел сеновал, из которого было несколько выходов. Играть в прятки в деревне – это было что-то очень отличное от игры в городе.
Была у нас возможность забираться и на чердак самого дома, по высокой приставной лестнице, но там было пусто и, следовательно, не так интересно, как на сеновале – никакого сравнения. Я, помню, любил изредка забраться туда, чтобы с другой стороны, выходящей на дорогу и луг, полюбоваться пространством через маленькое окошко, до которого с трудом дотягивался. На чердаке был специфический приятный запах мелких опилок и сухого дерева балок.
Возле лестницы, тоже с задней стороны дома, был вход в глубокий подвал под домом, где бабушка хранила творог, другую молочку, огурцы в бочках, а в кадках там дозревали моченые яблоки – специфическое лакомство беларуской деревни. Помню, кто-то из нас с удовольствием помогал бабушке или маме в коротком походе в погреб: что-то подержать, какую-нибудь емкость, или даже забраться рукой в бочку, чтобы самому достать то, что просили взрослые.
Дом, очень небольшой, состоял всего лишь из двух просторных комнат и сеней, в первой комнате была печь – любимое место детворы в холодное время года. Бабушка стелила там фуфайки, и уже нельзя было обжечься, как бы сильно не топили печь. Это было царство ленивой неги: лежать на теплой поверхности и ни о чем не думать, даже не обращать внимания на разговоры взрослых, там, «внизу».
Иногда в деревню нас приезжало буквально несколько человек, но бывало, что детей оказывалось сразу много. Помню, как во второй комнате нас раскладывали по кроватям и диванам, вперемешку со взрослыми, как где-то за окном стрекотали кузнечики или лаяли собаки, изредка тишину нарушала проезжавшая машина, а мы постепенно засыпали, прекращая свои бесконечные расспросы.
Кушали мы всегда в передней комнате, именно там стоял общий стол и находилась печь. Помню, как бабушка доставала рогатым ухватом горшки из алого нутра раскаленной печи. Я завороженно смотрел внутрь, в царство оранжево-красного пространства, пока не звали вернуться за стол, где часто была яичница с салом, и я, который в детстве никогда сало не любил ни в каком виде, съедал немного, не осознавая разницу между обычной едой и приготовленной в печи. Это были дружные обеды или ужины, простые и теплые, сытные и неторопливые. Это был тот простой быт, о котором мечтают все семьи, даже если не осознают этого. Та жизнь, которую можно назвать простым человеческим счастьем.