История частной жизни. Том 5. От I Мировой войны до конца XX века
Шрифт:
То, как выживали неполитические, рассмотрим на примере Маргареты Глас-Ларссон*. Маргарета была женой судетского еврея, который ассимилировался до такой степени, что стал антисемитом (муж заставлял ее краситься в блондинку, чтобы соответствовать «арийскому типу»). Их с мужем арестовали i8 октября 1941 года. Будучи абсолютно аполитичной, она моментально поняла природу того места, куда попала. Это было иерархизированное общество. В Освенциме по вытатуированному номеру можно установить дату поступления в лагерь. Узники с небольшими номерами пользовались большим авторитетом; «миллионеров» (номера которых содержали больше шести цифр) презирали. Социальная стратификация в лагере похожа на внелагерную: «аристократия» (1-2% заключенных) — старожилы лагеря, старожилы блоков, узники-врачи; средний слой (ю%), выполняющий управленческие функции; все остальные, которых называют «мусульманами» — вероятно, за безропотность и фатализм. Чтобы выжить («преуспеть», сказали бы на свободе), непременно нужно завязать отношения с верхушкой главенствующего слоя. Это возможно благодаря «организации», как ее называют заключенные: следует выработать стратегию социального лифта. Стратегия Маргареты базировалась на трех умениях: зная азы косметологии, она становится визажисткой лагерных иерархов, включая эсэсовок; владея немецким языком, понимает то, что говорится не ей; умея гадать на картах,
В книге «И возвращается ветер» Владимир Буковский рассказывает, как выжить в ГУЛАГе: «Нужно научиться ничего не видеть вокруг, не думать о доме, не ждать свободы. И так приспособиться к этой жизни, чтобы она проходила мимо, как бы не касаясь тебя». Евгения Гинзбург уходит в мистицизм. В книге «Крутой маршрут» она рассказывает о жизни в женской тюрьме, где убивают и насилуют, и среди прочего пишет так: «Надо мной стояло огромное черное небо с яркими крупными звездами. Я не плакала. Я молилась. Страстно, отчаянно и все об одном. Пневмонию! Господи, пошли пневмонию! Крупозную... Чтобы жар, чтобы беспамятство, чтобы забвение и смерть...». Солженицын полагает, что концлагерь, это «сократовское убежище», раскрывает наконец индивиду его истинную идентичность, а Варлам Шаламов утверждает, что лагерь неизбежно развращает. В «Архипелаге ГУЛАГ» читаем: «До какого „душевного лишая“ можно довести лагерников сознательным науськиванием друг на друга!»* Бруно Беттельгейм, сам бывший узник Дахау и Бухенвальда, утверждал, что там нельзя было выжить и при этом остаться ни в чем не виноватым. «Когда заключенному удавалось занять положение, дававшее ему некоторую власть, — писал он в книге «Просвещенное сердце»,—он должен был защищать и убивать, почти никогда только одно из двух, потому что, если он не убивал своих врагов, он не мог сохранить власть. Это делало позицию и политику, проводимую узниками из правящей группы, в высшей степени двусмысленными». Злейшим врагом узника
* Во французском оригинале ошибочно названы «Колымские рассказы». —Примен. ред.
был его товарищ по заключению. Представитель лагерной верхушки может удержать свое положение только благодаря смерти другого заключенного; отсюда—непроходящее чувство вины, если ему удается вырваться на свободу, побуждающее к молчанию. Это чувство вины отсутствует, возможно, лишь у некоторых уголовников. В лагерях, в значительной степени самоуправляемых, высокопоставленные заключенные вынуждены были играть новую для себя роль палачей, выполняя приказы СС; единственным оправданием перед самими собой служил «всегдашний аргумент представителей правящего класса о том, что они более полезны обществу благодаря своей власти, образованию и рафинированной культуре» (Б. Беттельгейм). Но и безропотный «мусульманин» мог заразиться (хотя, быть может, это просто общечеловеческое свойство) чувством вины. В романе «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана бывший чекист, узник Лубянки, говорит следующее: «А мы, чекисты, выдвинули высший тезис — нет в мире невиновных, нет неподсудных. Виноват тот, на кого выписан ордер, а выписать ордер можно на каждого. Каждый человек имеет право на ордер. Даже тот, кто всю жизнь выписывал эти ордера на других».
Чиновники, уничтожавшие людей
Были ли те, кто отвечал за истребление узников, монстрами, каких показывают в фильмах ужасов? Ответ отрицательный, и этим он потрясает: это были дисциплинированные служащие, которые в первую очередь заботились о соблюдении порядка и результатах своей деятельности. Однако речь шла о специфических результатах: о максимально незаметном уничтожении как можно большего количества людей в кратчайшие сроки, что требовало тщательной организации. Остановимся всего лишь на двух документах. В течение недель, предшествовавших его казни, комендант Освенцима Рудольф Хёсс* * Не путать с Рудольфом Гессом, заместителем фюрера в НСДАП.
писал мемуары10. Предоставим ему слово. «Согласно обету моего отца, я должен был стать священником, и тем самым моя профессия и судьба считались предрешенными. <...> Я хорошо помню, как мой отец — будучи фанатичным католиком, он решительно не соглашался с правительством и его политикой, — постоянно говорил своим друзьям, что, несмотря на такую враждебность, следует неукоснительно выполнять законы и распоряжения государства <...>. Добрый взгляд, доброжелательный кивок, доброе слово часто действуют чудесным образом, особенно на чуткие души <...>. Меня, одинокого волка, привыкшего таить свои переживания в глубине души, всегда тянуло к братству, в котором один непременно поддерживал другого в беде и в опасности <...>. Айке говорил: „Эсэсовец должен убить даже близкого родственника, если тот пойдет против государства или идей Адольфа Гитлера“ <...>. Моя семья, особенно жена, очень страдали из-за этого—я бывал невыносим <...>. С момента моего ареста мне постоянно говорят, что я мог уклониться от исполнения этого приказа, что я мог бы пристрелить Гиммлера. Не думаю, что хотя бы одному из тысяч офицеров С С могла прийти в голову такая мысль. <...>. Его личность в должности рейхсфюрера СС была неприкосновенной <...>. От необычной обстановки маленькие дети при раздевании часто плакали, но матери или кто-нибудь из зондеркоманды успокаивали их, и дети, играя, с игрушками в руках и поддразнивая друг друга, шли в
Маргарета вспоминает, что эсэсовцы желали знать точное число тех, кого отправляли на унитожение. Чтобы избежать попадания в число несчастных, те, кто обладал хоть какой-то властью, ставили на свое место кого-то другого. Отсюда—навязчивый вопрос, свойственный синдрому выжившего: «Почему кто-то другой, а не я?» «Лагерный мир настигает даже тех, кому удалось вырваться оттуда». Маргарета рассказывает, что однажды она оказалась в обществе эсэсовского доктора Менгеле, который положил револьвер на стол. Она подумала было убить его, но сдержала свой порыв, понимая, что никакой бунт невозможен и одного врача-преступника моментально заменят другим. «Непрекращающееся унижение, чувство полнейшего бессилия, трусости в ситуации, где лишь выживание имеет значение, — все это уничтожает всякую гордость, всякое самоуважение» (Г. Ботц, М. Поллак). Выживший задается вопросом, какова же степень дегуманизации, которая позволила ему существовать в тех условиях. В «Колымских рассказах» Шаламов спрашивает себя, где кончается дегуманизация
* 1>р. ю. Чижова.
человекообразных существ и начинается смерть личности. «Сотни тысяч людей, побывавших в заключении, растлены воровской идеологией и перестали быть людьми. Нечто блатное навсегда поселилось в их душах, воры, их мораль навсегда оставили в душе любого неизгладимый след». Выживший в немецком лагере польский писатель Тадеуш Боровский, автор рассказа «Пожалуйте в газовую камеру», не в силах переносить то, что он выжил, и не желая более быть лояльным новому режиму, i июля 1951 года покончил с собой, открыв газовый кран. Лагерный мир — вчерашний, сегодняшний — не только институционализация «ускоренной» смерти: это организация забвения. «Западный мир до сих пор, даже в самые мрачные времена, оставлял своему поверженному врагу право остаться в памяти, — пишет Ханна Арендт. — <...> Только поэтому даже Ахилл проявил заботу о похоронах Гектора... только поэтому Церковь позволяла еретикам оставаться в памяти людей. Все это не погибло и никогда не погибнет. Концентрационные лагеря, делая смерть анонимной... отняли у смерти ее значение конца прожитой жизни». Подобная смерть, которая лишь «ставит печать на том факте, что... [человек] никогда в действительности не существовал», является смертью смерти: организацией забвения, амнезии. Тоталитарный режим стремится создать общество, лишенное памяти, и в отрицании ужаса, которое предпочитают памяти современники и потомки, он находит неожиданного союзника. «Анна Франк умерла потому, что ее родители не захотели поверить в Освенцим. И если ее история получила такое признание, то это потому, что она имплицитно отрицает всякую реальность Освенцима» (Б. Беттельгейм). Тем не менее этот заговор молчания провалился. Конечно, после Освенцима, этого «затмения Бога», по выражению Мартина Бубера, пришлось пересмотреть теологию. После Колымы — пересмотреть социализм, идею прогресса, телеологию. В тех, кто отрицает ужасы, недостатка нет. Этьен Фажон писал 26 января 1949 года в газете
Les Lettres francaise по поводу процесса Кравченко следующее: «Декадентствующая крупная французская буржуазия... принимает отвратительную марионетку Вашингтона с той же покорностью, как приняла бы партию жевательной резинки или говяжьей тушенки». Недавно профессор Фориссон назвал истребление людей мифом. Но выжившие в концлагерях говорят, и их голос звучит все громче, потому что приближается срок их «естественной» смерти, и они пишут и публикуют мемуары не только для того, чтобы оставить след на земле, но и чтобы предотвратить возможное повторение этого ада, потому что зачатки его всегда существуют. «Когда они отъехали от Дахау, Робер Л. заговорил <...>, он стал говорить, чтобы высказаться перед смертью. Робер Л. никого не обвинял, ни одну расу, ни один народ, он обвинял человека. Выйдя из ада, умирающий, в бреду, Робер Л. сохранил способность никого не обвинять, никого, кроме правительств, которые уйдут, не оставив следа в истории народов»* (Маргерит Дюрас. «Боль»),
ВСЕМИРНАЯ ГАНГРЕНА
Что, собственно, возмущает в страдании, так это не само страдание, но бессмысленность страдания <...>. Дабы сокровенное, необнаруженное, незасвидетельствованное страдание могло быть устранено из мира и честно оспорено, были почти вынуждены тогда изобрести богов.
Ницше. «К генеалогии морали»**
В XVI веке в комментариях к инструкции по пыткам «Руководство инквизитора» Николаса Эймерика испанский теолог Франсиско Пенья писал: «Закон не говорит о том, какой тип пыток надо применять в каждом конкретном случае: выбор
* Пер. М. Злобиной. ** Пер. К. Свасьяна.
остается за судьей <...>. В судьях не было недостатка, и пытки они придумывали самые разнообразные <...>. Если же вас интересует мое мнение, то оно таково: мне кажется, что эти знания больше подходят палачам, нежели юристам и теологам, которыми мы являемся». Гоббс, позже Монтескье и Вольтер резко выступали против пыток, тогда это было легальное средство судопроизводства. Сегодня ни одна конституция ни одной страны не разрешает пыток, и в то же время хватит пальцев двух рук, чтобы подсчитать страны, в которых они не применяются. Тексты законов маскируют ежедневно практикуемые пытки. Слово «гангрена» родилось в ходе операций по «поддержанию порядка» в Алжире, проводимых демократическим государством. Чтобы писать о пытках, историку приходится собирать свидетельства тех, кто еще может говорить, тех, кто остался относительно невредимым и у кого есть силы вспоминать пережитое; он собирает и сдержанные свидетельства палачей. Это удалось Клоду Ланцману в фильме «Шоа». Остается найти в себе силы прочитать эти свидетельства и написать свое исследование так, чтобы не стать инквизитором инквизиторов. История пыток—тайная история, тайная вдвойне: пытают, чтобы узнать некую тайну, но сам факт пытки в свою очередь становится тайной.