История частной жизни. Том 5. От I Мировой войны до конца XX века
Шрифт:
с этим 45 ооо монахинь и ю ооо священников оставляли служение, а часто и церковь.
Статистика регистрирует сильное сокращение религиозной практики, однако ничего не говорит о «частной» жизни верующего. Современный «практикующий» и вчерашний — это разные люди. Еженедельное присутствие на мессе, некогда социальный акт, сегодня является актом веры. Духовенство, которого стало гораздо меньше, также очень изменилось. При Старом режиме священниками или монахинями становились младшие дети в некоторых семьях, их судьба была предрешена. Теперь же это личный выбор каждого, выбор образа жизни, свидетельствующий о твердости характера. Невозможно измерить всех верующих и состоящих в каких бы то ни было отношениях с церковью одним лишь количеством практикующих. Перед лицом этих статистических данных, полных цифр и лишенных смысла, можно рассматривать все гипотезы, даже такую: всплеск интереса к религии может сопровождаться игнорированием практики.
ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ХРИСТИАН
Все, что мы делаем в этой жизни, является второстепенным (что наша земная жизнь по сравнению с ожидающей нас вечностью?) и определяющим (от того, какую жизнь мы ведем здесь, зависит наше спасение или же проклятие). Какой католик в наши дни одержим этой пугающей дилеммой? Кто до сих пор верит, что каждое мгновение его жизни—каждая минута, каждая секунда —может вызвать наказание или вознаграждение на том свете, причем вечное? На наш взгляд, христианские представления в ходе последних десятилетий постепенно
Невообразимая вечность
Что такое вечность? Кто согласится сегодня отказаться от работы, отдыха или телевизора ради того, чтобы пытаться ее себе представить? Тем не менее еще не так давно (во времена Прекрасной эпохи) проповедники со своих кафедр пытались оградить неокрепшие души от соблазна сиюминутных, эфемерных удовольствий, чтобы объяснить им, что такое вечность. Так говорит отец иезуит, которого в ужасе слушал юный Стивен, он же Джеймс Джойс: «Попробуйте только представить себе страшный смысл этого слова. Вы, конечно, не раз видели песок на морском берегу. Видели, из каких крошечных песчинок состоит он. И какое огромное количество этих крошечных песчинок в одной горсточке песка, схваченной играющим ребенком! Теперь представьте себе гору песка в миллионы миль высотой, вздымающуюся от земли до небес, простирающуюся на миллионы миль в ширь необъятного пространства и в миллионы миль толщиной; представьте себе эту громадную массу многочисленных песчинок, умноженную во столько раз, сколько листьев в лесу, капель воды в беспредельном океане, перьев у птиц, чешуек у рыб, шерстинок у зверя, атомов в воздушном пространстве, и представьте себе, что раз в миллион лет маленькая птичка прилетает на эту гору и уносит в клюве одну крошечную песчинку. Сколько миллионов, миллионов веков пройдет, прежде чем эта птичка унесет хотя бы один квадратный фут этой громады? Сколько столетий истечет, прежде чем она унесет все? Но по прошествии этого необъятного периода времени не пройдет и одного мгновения вечности. К концу всех этих биллионов и триллионов лет вечность едва начнется. И если эта гора возникнет, снова и снова будет прилетать птичка и уносить ее, песчинку за песчинкой, и если эта гора будет возникать и исчезать столько раз, сколько звезд в небе, атомов во вселенной, капель воды в море, листьев на деревьях, перьев у птиц, чешуек у рыб, шерстинок у зверя, то даже после того, как это произойдет бесчисленное количество раз, не минует и одного мгновения вечности, даже тогда, по истечении этого необъятного периода времени, столь необъятного, что от самой мысли о нем у нас кружится голова, вечность едва начнется»*.
А ад? То, как нам его представляют Босх и Синьорелли, — это почтовые открытки по сравнению с садистскими разговорами ирландского иезуита. Средоточие физического страдания: «В аду чудовищный огонь терзает тела осужденных не только извне! Каждая обреченная душа превращается в свой собственный ад, и необъятное пламя бушует в ее недрах. О, как ужасен удел этих погибших созданий!» К адским мукам невозможно привыкнуть, потому что «среди всех этих мучений плоти бессмертная душа в самом естестве своем подвергается вечному мучению неисчислимыми языками пламени, зажженного в пропасти разгневанным величием Всемогущего Бога и раздуваемого гневом Его дыхания в вечно разъяренное, в вечно усиливающееся пламя». И эти физические страдания ничто по сравнению с угрызениями совести: «Зачем ты грешил? Зачем внимал соблазну друзей? Зачем уклонялся от благочестивой жизни и добрых дел? Зачем не сторонился греха? Зачем не избегал дурного знакомства? Зачем не боролся со своим распутством, со своей развращенностью? Зачем не слушал советов духовного отца? Зачем, согрешив в первый, во второй, в третий, в четвертый и в сотый раз, ты не раскаялся в своих дурных поступках и не обратился к Богу, который только и ждал раскаяния, чтобы отпустить тебе грехи? Но теперь время раскаяния прошло. Время есть, время было, но больше времени не будет. Было время грешить тайком, предаваться гордыне и лени, наслаждаться беззаконием, уступать прихотям своей низменной природы, жить, подобно зверям полевым, нет, хуже их! Потому что у тех, по крайней мере, нет разума, который направлял бы их. Было время, но больше времени не будет.
* Цитируется «Портрет художника в юности» (пер. М. Богословской-Бобровой).
Бог говорил с тобой бесчисленными голосами, но ты не хотел слушать. Ты не одолел гордыни и злобы в сердце своем, не возвратил добро, в беззаконии нажитое, не повиновался заветам святой церкви, пренебрегал обрядами, не расстался с бесчестными сообщниками, не избегал соблазнов». Тем не менее с начала XIX века из Ватикана приходили указания исповедникам воздерживаться от проповеди страха наказания. В1828 году им предписывалось избегать «слов, которые могут закрыть сердца кающихся» и воздерживаться от «ригоризма, свойственного молодости, неопытности и, возможно, нашим традициям». Всякое «преувеличение в описании ужасных истин» опасно, тогда как «доброе отношение, возможно, вернет заблудшие души». Начиная с середины XIX века у людей появилась возможность самостоятельно выбирать себе духовника, и постепенно стал ослабевать страх ада, ужасы которого казались трудносовместимыми с добротой Бога и Его милосердием, которое священники называли «бесконечным». Ныне грамотная паства замечает статистические противоречия. «Когда я слышал слова священника, мне казалось, что я не смогу оказаться в числе избранных, и это меня беспокоило. Что бы я ни сделал, мне это не удастся. Видя в журналах статистику о католиках в мире, я говорил себе: Лто же получается: если некатоликов почти наверняка ждет наказание и если среди самих католиков мало избранных, значит, в ад попадет большое количество грешников?“ Мне хотелось спросить об этом, но я не решался». И если Бог создал нас по своему образу и подобию, не является ли он частично ответственным за наши грехи? Вот как говорят некоторые крестьяне: «Мы такие, какими Он создал нас». «Это Он Создатель, в конце концов». «Если я попаду в ад, там будут и другие». «Боженька не может быть таким уж жестоким». «Мы не коммунисты»4.
Но если ада нет (или он предназначен лишь для немногих уж совсем чудовищных преступников), зачем тогда браться за скучные задачи и лишать себя приятных занятий? Если циничное утверждение Наполеона о том, что «общество не может существовать без имущественного неравенства», а терпеть имущественное неравенство можно только в том случае, если церковь скажет, что когда-нибудь «там, в вечности, будет иначе», противоречит «истинной» религии, то почему бы не стяжать почести и богатство hic et пипс, здесь и сейчас? Старики протестуют—они так трудились, чтобы их земные заслуги зачлись им в лучшем из миров. «Мы истово молились — чтобы не попасть в ад», — признается некая крестьянка. Ей вторит другая: «Или ничего нет, или все отдано неизвестно кому, и в таком случае это ничего не стоит, потому что без труда ничего не получишь»5. Но если больше нет ни грехопадения, ни смертного греха, ни ада, ни чистилища, ни искусителя, ни божественного наказания, то «под сомнение ставятся традиционные основы христианства, в частности оправдание страданий и спасение через искупление грехов»6.
Рай
До относительно недавнего времени (скажем, до Второй империи) постоянная забота о геенне огненной отходила на второй план в связи с тем, что ад был на земле. В четвертом томе «Истории частной жизни» рассказывается о том, что представляла собой частная жизнь (если она вообще была) неимущих классов: нищета, недоедание, теснота, инцест, проституция жен и дочерей, детский труд, алкоголизм и т.д. История опровегла предсказанную Марксом тотальную пауперизацию: по определенным причинам, которые мы не будем здесь рассматривать, капиталистическая система нуждалась в том, чтобы «ее» пролетарии были также и платежеспособными клиентами. Экономический рост, продолжавшийся в течение тридцати лет после окончания II Мировой войны, в той или иной мере обогатил все категории общества. Новая триада— «приличное» жилье, автомобиль (пусть «скромный»), телевизор—вкупе с социальным страхованием и эффективными обезболивающими сделала жизнь на земле если не «райской», то по крайней мере сносной. В недавней Франции для неимущих классов между повседневным существованием, которое им навязывалось, и адом, который они могли вообразить, разница была только в степени интенсивности, а не в природе. Когда люди умирали в том же мире, в каком и родились, когда не приходило даже в голову помышлять о каком-то социальном росте для себя или своих детей, начинали надеяться на загробную жизнь. Сегодня одержимость «новой триадой» (хотя те, кто находится в неблагоприятных условиях, и вынуждены довольствоваться самым скромным ее вариантом) позволяет людям проектировать мечты на более или менее обозримое будущее. Общество потребления вырвало с корнем эсхатологию, при этом не придав своей жизни «смысла».
Что же теперь проповедовать?
Итак, что можно теперь проповедовать? «Правда, никто не обязан раздавать то, что требуется для удовлетворения его необходимых нужд и нужд его семьи; никто не обязан отдавать другим и то, чего может потребовать общественное положение» (Лев XIII, «Rerum novarum»)*. «Религия дает утешение несчастным, внушая им надежду на вечное блаженство, особенно ценное, если за него приходится страдать» (Лев XIII, «Auspicate concessum»), «Христианская демократия на основании лишь того, что она христианская, должна руководствоваться принципами божественной веры. Она должна защищать интересы слабых <...>. Для нее не должно быть ничего более святого, чем справедливость; ей следует охранять от каких бы то ни было посягательств право собственности и владения, поддерживать классовое различие, что свойственно правильно устроенному государству» (Лев XIII, «Graves de communire»). «По доброй воле оказывать хозяевам уважение, которого они заслуживают, и выполнять порученную ими работу; не пренебрегать
* Пер. В. Рабиновича.
домашней жизнью, в которой столько прелести; прежде всего — верить в Бога и искать в религии помощи во всех трудных жизненных ситуациях» (там же). Лев XIII выдвинул эти идеи менее века назад—кто бы мог произнести такое с кафедры сегодня? Комментируя воскресные проповеди, некий крестьянин сказал Иву Ламберу: «Они должны были держать себя в руках—а то от них бы все разбежались». В протестантской среде более половины верующих видят в пасторе духовного наставника и менее 40% считают проповедь главным признаком служения. Да и сама проповедь должна подчиняться медийным законам: отвечать ожиданиям. И если ад, чистилище и рай больше не «проходят», то это потому, что они больше не подпитывают воображение, отныне не связанное с антропоморфизмом. Тайные области веры находятся где-то в другом месте.
ИСПОВЕДЬ, ПОКАЯНИЕ, ОБРАЩЕНИЕ В ВЕРУ Таинства вышли из употребления?
Исповедь была и остается возможностью поделиться тайной, которая будет сохранена. Сохранить тайну, уважая чужую совесть и соблюдая священные традиции, — дело чести духовенства. Даже антиклерикальная литература 1900-х годов воздерживалась от обвинения исповедников в нескромности. Некоторые священники некогда шли на пытки за отказ от раскрытия чужих тайн. Все они — от светских прелатов до самых бедных викариев—хранили секреты. «Исповедь принадлежит сфере устной культуры, в ней важен человеческий контакт, слово, произнесенное под взглядом одного лишь Бога в данное время и в данном месте: исповедальня—это место религиозного таинства»7. Таким образом, история исповеди не может быть написана, потому что нет архивов. Самый знаменитый исповедник XIX века—Жан-Мари Вианне, кюре из Арса, канонизированный в 1925 году, унес с собой в могилу тайны тысяч частных жизней. Из двух сотен писем, написанных им монсеньору Деви, когда требовался совет в трудных случаях, не осталось практически ничего. В начале XX века духовенство настоятельно рекомендует исповедоваться регулярно: «Слабительное тоже неприятно принимать, однако когда вам надо позаботиться о своем теле, вы его пьете. Что же вы боитесь, когда речь заходит о вашем духовном благополучии?» (Приходской бюллетень, 1913). Верующие исповедуются с тем большей охотой, что боятся внезапной смерти: «Воспримет ли Бог всерьез тех, кто начнет соблюдать правила в последний момент?» Быть готовым предстать перед Создателем—такова популярная тема проповедей: «В 1922 году в день поминовения усопших, имена которых были предусмотрительно записаны, дети, количество которых соответствовало количеству покойных, были одеты по-разному: одни — во все черное, другие—во все белое, третьи — в черное и белое. Это было иллюстрацией к проповеди: первые шли в ад, вторые—в рай, третьи—в чистилище. Таким образом, грех не был понятием абстрактным, он овеществлялся, в него вкладывался эмоциональный смысл»8. В Лимерзеле, маленьком бретонском приходе, в 1920-е годы на пасхальную исповедь ходили все; половина жителей (больше женщин, чем мужчин) исповедовалась в первую пятницу месяца, школьники ходили на исповедь целыми классами. Верили ли все эти люди в существование ада? Возможно, но, скорее всего, в существование ада для других. Исповедь в данном случае должна смягчать эксцессы педагогики с точки зрения виновности. «Выпью стаканчик красненького, — говорит кающийся грешник содержателю кабака, — потом почищу зубы, нормально будет». Постепенно строгие правила исповеди смягчаются: расписание становится не таким жестким (в Кемпере в 1710-1851 годах нельзя было исповедоваться «ни до рассвета, ни после заката, если это не была рождественская ночь»); право проводить исповедь получают многие (в 1830 году на это имели право лишь приходские священники; к 1895 году это право распространилось на преподавателей, а к 1940-м годам—на полковых капелланов). Практически полная уверенность в том, что прощения от Бога можно добиться, вымолив отпущение грехов если не на первой исповеди, то по крайней мере на второй, уменьшает страх наказания и порождает анекдоты, которые передаются из уст в уста. Человек, воровавший дрова, на вопрос священника о количестве украденных поленьев ответил: «Десять, но вы запишите двадцать, потому что на обратном пути я еще возьму». А на вопрос о длине украденной веревки вор воскликнул: «Ах нет! Она не была длинной... но к ней была привязана корова». Паства плохо относилась к избирательности сурового наказания: в Бретани за танцы можно было получить отказ в отпущении грехов, тогда как к пьянству относились весьма снисходительно. Кающихся грешников это возмущало, и иногда дело кончалось шантажом. «Если вы не отпустите мне грехи, я больше не приду»,—угрожал некий коммерсант, вина которого заключалась в том, что он танцевал под джаз на свадьбе в 1933 году. Сговорчивый священник ответил: «Ладно, идите подумайте и возвращайтесь через несколько минут»9. А ведь к этому священнику в коммуне относились с самым большим страхом и уважением.