История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 4
Шрифт:
Я иду на большой мост, где, как я знаю, есть лодки, и вижу там в изобилии, отдельные и привязанные, но на набережной есть народ. Бегая, как ошпаренный, я вижу в конце набережной открытое кабаре. Захожу туда и спрашиваю у гарсона, есть ли там лодочники; он отвечает, что есть двое, пьяные. Я иду с ними поговорить и спрашиваю, кто из двоих хочет отвезти меня за два ливра в Венецию. На этот вопрос возникает дискуссия, кто первый. Я их мирю, дав сорок су более пьяному и выходя с другим.
— Ты слишком пьян, — говорю я ему, — дай мне твою лодку, и я верну тебе ее завтра.
— Я тебя не знаю.
— Я дам тебе залог. Держи. Вот десять цехинов; но кто ответит мне за тебя, потому что твоя лодка столько не стоит, и ты можешь ее мне оставить. Он отводит меня в то же кабаре, и гарсон дает поручительство, что если я вернусь через день с лодкой, хозяин ее вернет мне деньги. Очень довольный сделкой, тот отводит меня к своей лодке, забирает там обе уключины и другое весло, и уходит, очень довольный, что обманул
В это самое время судьба свела меня с патрицием Маркантонио Зорзи, человеком ума, известным в искусстве сочинения куплетов на венецианском наречии.
Этот человек любил также театр и, питая амбиции стать актером, написал комедию, которую публика освистала. Забрав себе в голову, что его пьеса провалилась лишь из-за происков аббата Кьяри, поэта театра С.-Анджело, он объявил себя гонителем всех комедий этого аббата. Я легко вошел в кружок этого г-на Зорзи, у которого был хороший повар и красивая жена. Было известно, что я не люблю Кьяри как автора, а г-н Зорзи платил людям, которые без зазрения совести освистывали все его пьесы. Мое же развлечение заключалось в том, чтобы критиковать их в мартеллианских стихах, стихах плохих, но тем не менее популярных; г-н Зорзи распространял мою критику в копиях. Эта проделка создала мне могучего врага в лице г-на Кондульмера, который также желал мне зла из-за того, что за мной шла слава человека, пользующегося милостями м-м Зорзи, за которой он, до моего появления, усердно ухаживал. Этот г-н Кондульмер имел, однако, основания меня ненавидеть, поскольку, будучи хозяином значительной части театра С.-Анджело, от провала пьес своего поэта терпел убытки: ложи сдавались лишь по очень низкой цене. Ему было шестьдесят лет, он любил женщин, игру и ростовщичество, но сходил за святого, поскольку появлялся каждое утро на мессе в С.-Марк и рыдал перед распятием. Его сделали в следующем году Советником, и он был восемь месяцев Государственным инквизитором. В этом выдающемся качестве ему было нетрудно внушить своим двум коллегам, что меня следует поместить в тюрьму Пьомби как возмутителя общественного спокойствия. Об этом будет сказано через девять месяцев от данного момента.
В начале зимы пришла удивительная весть об альянсе, заключенном между Австрийским Домом и Францией. Вся политическая система Европы стала другой, в соответствии с этим договором, который до сего момента казался невероятным для всех мыслящих голов. Из европейских стран, имевших наибольшие основания радоваться, была Италия, потому что она неожиданно оказалась избавлена от возможного несчастья стать театром военных действий при возникновении малейшей распри между двумя дворами. Этот знаменитый договор вышел из головы молодого министра, который до этого момента был известен в среде карьерных политиков лишь как человек большого ума. Этот удивительный договор, который умер по истечении сорока лет, был рожден в 1750 году мадам де Помпадур, графом, затем принцем де Кауниц, послом Вены, и аббатом де Бернис, который стал известен лишь через год после этого, — король назначил его послом в Венеции. Он объединил в дружбе дома Австрии и Бурбонов, после двухсот сорока лет неприязни. Граф де Кауниц, вернувшись в Вену в это же время, принес императрице Марии-Терезии письмо маркизы де Помпадур, которое открыло дорогу тесному сотрудничеству. Аббат де Бернис закончил это дело в Вене в том же году, сохраняя за собой звание посла Франции в Венеции. Три года спустя, будучи министром иностранных дел, он созвал Парламент, затем он стал кардиналом, затем попал в опалу, затем направлен в Рим, затем умер. Mors ultima linea rerum est [28] .
28
Смерть — это последняя черта в книге жизни. Гораций, Эпистолы
Девять месяцев спустя после своего отъезда он передал М. М. свой последний привет, в самых нежных выражениях, и если бы я не предвидел удара, постепенно уговаривая ее стать выше этого, она бы поддалась. Он дал мне последние инструкции. Все, что находится в казене, должно было быть продано, а все, что осталось — передавалось М. М., за исключением книг и эстампов, которые консьерж должен был привезти ему в Париж.
Пока М. М. проливала слезы, я занимался всеми этими делами. В середине января 1755 года у нас не стало больше казена. Она сохранила себе две тысячи цехинов, бриллианты и свои украшения, решив их продать в другое время, чтобы обеспечить себе пожизненную ренту, и оставила мне сумму для игры, которой мы занимались с ней из расчета пополам. В эту эпоху я располагал тремя тысячами цехинов, и мы виделись с ней только у решетки;
С тяжелой печалью я велел перенести в гондолу мешок, полный книг и писем, и, с кошелками, полными золота, в карманах и с ларцом в руках вернулся в Венецию, где поместил все в надежном месте во дворце Брагадин. Час спустя я вернулся в Мурано, поручив Лауре найти мне меблированную комнату, где я мог бы свободно разместиться. Она сказала, что знает две меблированные комнаты с кухней, которые я могу снять на очень хороших условиях, и даже не говоря, кто я такой, если заплатить за месяц вперед старику, который живет на первом этаже; он даст мне все ключи, и если мне хочется, я никого не буду видеть. Она дала мне адрес, я сразу пошел и, найдя все замечательным, заплатил за месяц, он дал мне ключ от двери на улицу и постелил постели. Это был казен, находящийся в конце глухой улицы, упирающейся в канал. Я вернулся к Лауре сказать, что мне нужна служанка, которая ходила бы за продуктами, стелила постель, и она обещала завтра такую найти.
Я вернулся в Венецию, где снарядил свой чемодан, как будто собрался в долгое путешествие. После ужина я взял отпуск у г-на де Брагадин и двух других друзей, сказав, что уезжаю от них на несколько недель ради чрезвычайно важного дела.
На следующий день утром я сел на проходящую гондолу и направился в свой новый маленький казен, где был очень удивлен, застав Тонину, красивую дочку Лауры, пятнадцати лет, которая, покраснев, но с некоторой долей рассудительности, которой я за нею не замечал, сказала, что имеет смелость предложить мне послужить с такой же заботой, как и ее мать.
В печали, в которой я находился, я не ожидал от Лауры такого подарка, но сразу решил, что дело не может идти таким образом, как она задумала, и ее дочь не может оставаться у меня в услужении. Тем временем я ласково обратился к ней и объяснил, что уверен в ее доброй воле, но хочу поговорить с ее матерью. Я сказал, что, желая проводить весь день за различными писаниями, я буду есть поздно вечером, и еду мне надо будет приносить соответственно. Выйдя из моей комнаты, она тут же возвратилась, чтобы отдать мне письмо, сказав, что забыла дать его сразу.
— Не нужно никогда забывать, — сказал я, — потому что если бы вы еще хоть на минуту задержались бы отдать мне это письмо, могло случиться большое несчастье.
Она покраснела от стыда. Это было короткое письмо от К. К., в котором она сообщала, что ее подруга лежит в постели, и что врач монастыря находит у нее лихорадку. Она обещала мне длинное письмо на следующий день. Я провел день, приводя в порядок мою комнату, затем писал письма М. М. и моей бедной К. К. Тонина принесла светильники и, видя, что она принесла только один куверт, я велел принести второй, сказав, что она будет есть все время со мной. У меня совсем не было аппетита, но я нашел, что все хорошо, за исключением вина. Тонина обещала мне, что найдет лучше, и пошла спать во вторую комнату.
Запечатав свои письма, я пошел посмотреть, заперла ли Тонина свою комнату со стороны лестницы, и нашел ее запертой на засов. Я вздохнул, посмотрев на эту девочку, которая глубоко спала, или делала вид, что спит, и мне могла бы легко прийти в голову некая идея, но никогда в жизни не пребывал я в подобной тоске; я находил величие в том безразличии, с которым наблюдал за ней, и в уверенности, что ни она ни я ничем не рискуем.
На другой день я вызвал ее очень рано, и она вошла, полностью одетая и в очень приличном виде. Я дал ей письмо для К. К., в которое было вложено также письмо для М. М., и сказал ей отнести его своей матери и вернуться сделать мне кофе. Я сказал ей также, что буду обедать в полдень. Она сказала, что это она приготовила мне еду накануне, и если я остался доволен, она будет делать это каждый день. Сказав, что она доставит мне этим удовольствие, я дал ей еще цехин. Она сказала, что у нее еще осталось шестнадцать ливров из того, что я ей дал накануне, но когда я ответил, что дарю ей сдачу и буду каждый раз делать так же, я не мог помешать ей поцеловать мою руку десять раз. Я поостерегся отдергивать руку и обнять ее, потому что слишком легко меня охватило желание рассмеяться, и это бесчестило мое страдание. Et faveo morbo cum juvat ipse dolor [29] .
29
Я находил удовольствие в болезни, потому что мне нравилось страдать. Тибулл