Истощение времени (сборник)
Шрифт:
– Мне нравилось быть манекенщицей… Все тобой любуются, каждый твой шаг подает джаз, и ударник улыбается тебе из-за барабана… Ударник этот был с усиками, Федей его звали. Я тебе о нем говорила?
– Нет. Не говорила.
– Он был первым… «Заяц, ты лучше всех на этой лабе. У тебя такие ноги… Ну что ты! Что ты, маленькая, что ли? Вот еще коньяк…» Я с ним жила… Шлялись в веселые компании… Парни и девицы всюду были одинаковые… Я поверила, что все люди такие. Это было для меня оправданием… Хохотала, плясала то, что называли роком и твистом, пила… Потом были еще… И все же
– Зойка, Зойка…
– Не говори так… С жалостью!
Все слова, вертевшиеся в голове Букваря, были теми самыми «жалкими» словами, которые он приготовил несколько дней назад. «Я думаю, что мы останемся друзьями…» Эти слова он вычитал в какой-то книжке в седьмом классе, а в девятом зимним вечером продекламировал их девчонке из своей школы, обиженно надувшей губы.
– А я люблю Ольгу, понимаешь, какое дело, – выдохнул Букварь.
– Я знаю. Я только не знаю, что делать мне. Я хотела уехать. От всех, от тебя. Постараться забыть все.
– Зойк, ты уж не уезжай…
– Я и не уеду… От себя не уедешь… От того, что я здесь сделала и пережила, не уедешь. И от тебя я не могу… Я не могу не видеть тебя, не говорить с тобой, не танцевать с тобой… Ты не думай, что я хочу завоевать, что ли, тебя, ты не думай так…
– Я и не думаю, Зойк, я понимаю… Хочешь, сегодня пойдем на танцы?
– Сегодня не надо. Лучше завтра.
– Ну, завтра. Хотя завтра мы едем за шпалами.
– Ну, послезавтра.
– Ага. Держи свой обруч. Он тебе очень идет.
– Держу.
– Я так и не научился его крутить. Я же говорил, что я бездарный…
За шпалами отправились через два дня.
Машины караваном растянулись по Артемовскому тракту, считая булыжники резиновыми боками шин. Солнце подскакивало на ухабах и грело Букварю коричневые руки, плечи и грудь, чернило их теплой краской. Букварь валялся в кузове, как на пляже, раскинув руки и закрыв глаза.
Машины степенно проехали деревянной окраиной хакасской столицы и застыли, усталые, в тополиной роще у бурой абаканской воды. Около рощи была база строительства с залежами металлических конструкций, рельсов и шпал.
Сапоги попрыгали на рыжую землю и не спеша зашагали за черными толстокожими ботинками Макогона. Макогон шел засунув руки в карманы, вытянув длинную шею и был похож на старого гусака, ведущего голодный выводок на продовольственную операцию.
Контора базы расправлялась с бумажками в древнем зеленом вагончике, и Макогон стремительно вышел из его двери, потряхивая зажатым в руке голубым листком, засиженным, как потолок в кухне мухами, аккуратными цифрами и индексами.
– Туда, – сказал Макогон.
Рука
Потом он снова вытянул шею и быстро начал обходить черное пахучее царство шпал. Он вышагивал молча, иногда улыбался, резко наклонялся и прощупывал быстрыми пальцами шпалу, чертыхался и вдруг останавливался, удивленный, стоял, любуясь черными, жирными бревнами, словно перед ним были произведения искусства. Ребята шли за ним зачарованные, ничего не понимая, смотрели на Макогона как на колдуна-самоучку и завидовали ему, сознавая прекрасно, что пройдут годы, прежде чем они научатся вот так же заглядывать шпалам в душу.
– Эти, эти, эти, – показал Макогон. – Будем брать вот эти. И помните о креозоте.
Шпалы таскали к крану-подростку, таскали, несмотря на жару, в толстых рубашках с незасученными рукавами, не давали этому вонючему креозоту ошпаривать коричневую кожу.
Худенький кран-подросток хватал черные блестящие связки и старательно совал их в кузов курагинских машин.
– Ну и все, – сказал Макогон. – Через недельку еще заедем. А теперь отмойтесь и гуляйте. Купайтесь, кувыркайтесь, смотрите кино. Поедем через три часа.
В кино у автостанции крутили «Человека-амфибию». Букварь замотал головой, и ему одному пришлось слоняться по Абакану.
Абакан пыхтел кирпичными трубами, глотал мороженое, ленивыми струями поливальных машин смывал с асфальта пыль, перемешанную с тополиным пухом, и тосковал голосом Козловского о карих очах.
Букварь походил по зеленым тоннелям парка, шлепнул зайца с розовыми ушами в трескотливом тире, выпил кружку минусинского пива и побрел не спеша к берегу Абакана.
У домика конторы своих не было. Абакан шевелился рядом, приглашал Букваря искупаться в бурой воде, подбрасывал с попутным ветром запахи пароходов, просмоленных лодок и густых шевелящихся водорослей. Букварь пошел по еле приметной тропинке и около штабеля рельсов увидел Николая.
– Букварь! – обрадовался Николай. – Привет, Букварь!
– Здравствуй, Николай! – сказал Букварь.
Улыбка, ослепительная и искренняя, зажглась в ямке левой щеки Николая, захватила его красивое, мужественное лицо, засверкала на белых ровных зубах и в теплой глубине больших черных глаз. Букварь усиленно старался придать своему лицу выражение холодное и неприязненное, о котором он думал сто раз, представляя себе встречу с Николаем, но у него ничего не получилось, и физиономия его расплылась, и он протянул Николаю руку.
– У тебя прямо гагаринская улыбка, – сказал Букварь.
– Ну, садись. Вот сюда, на рельсы.
– Они горячие, как сковородка. А ты чего здесь?
– Я из Аскиза. Мы сюда за инструментом подались.
– А-а, – сказал Букварь. – А мы вот за шпалами. Скоро укладку начнем.
– Я слышал. Вам хорошо.
На реке заревел пароход, и через секунду ему обиженно ответила писклявая самоходка.
– Я тебя дней двадцать не видел, – улыбнулся Николай.
– Да. Наверное, дней двадцать.