Итоги № 3 (2012)
Шрифт:
Так вот, возвращаясь к вопросу, как я попал в геологи, могу ответить — совершенно случайно. Или совершенно неслучайно. Есть такая банальная фраза: все мы родом из детства. Первое, что я помню, — корпуса кораблей над Невой, а над крышами домов нашей улицы (мы жили на Мойке) торчат их высокие мачты. Картинка врезалась в память и, вероятно, подсознательно вела к цели. Впрочем, особого выбора у меня не было. Я увлекался историей и литературой, писал множество наивных юношеских стихов, но понимал, что все эти увлечения никуда не приведут. Геологией никогда не интересовался, не имел даже понятия об этой специальности. Но меня привлекал образ жизни геолога, который у меня ассоциировался со свободой. Мне казалось, что геолог — это по определению настоящий мужчина, который ничего не боится и постоянно закаляет свои тело и дух в борьбе с трудностями. Таким я жаждал быть и потому отнес документы в приемную комиссию Ленинградского горного института, где просил зачислить меня на геологоразведочный факультет. Большое впечатление на меня произвела тогдашняя форма,
— А вы?
— Сначала я попал на практику в Душанбе, тогда — Сталинабад, где меня обучили работе с радиометрами и отвезли в горы, в поисковый отряд. Так началась моя экспедиционная жизнь. Состояла она из каждодневных изнурительных маршрутов по горам Гиссарского хребта, целью которых было геологическое картирование и поиски урана. Ходили по двое — геолог и геофизик с радиометром для поисков радиоактивных аномалий.
— И много было аномалий?
— Главной аномалией был сам способ передвижения: перепады высот составляли по километру в день, а карабкаться приходилось по отвесным скалам. Мне потом несколько лет снилось, что я падаю в пропасть. Просыпался в холодном поту.
— Ваши работы были засекречены?
— Строжайшим образом. Слово «уран» в переговорах по радио или в переписке было запрещено — вместо него употребляли «теллур». Записи можно было вести только в специальных пикетажках — прошитых опечатанных тетрадках. Потерял — под суд. Помню, однажды мы с моим напарником Костей разместились на отдых у горного ручейка, как вдруг раздалось хрюканье — на нашу полянку нагрянуло стадо диких кабанов. Как по команде, мы с Костей молниеносно очутились на самом высоком деревце, наблюдая сверху, как семейство хрюшек тычет в наш реквизит трогательные розовые пятачки, демонстрируя при этом совсем не трогательные, внушительные клыки. И тут я, холодея от ужаса, увидел, как глава семейства примеряет на зуб мой «совершенно секретный» полевой дневник. Служебный долг и страх быть посаженным на неопределенный срок боролись во мне с совершенно понятным нежеланием быть растерзанным. Победило второе соображение. К счастью, кабанчик не счел мой дневник достойным своего рациона, и семейство, хрюкая, неспешно удалилось.
— После студенческой практики вы много лет работали в НИИ геологии Арктики, почти 20 лет занимались исследованиями Крайнего Севера. Основной целью был опять же поиск урана?
— Поначалу да. Помню, как ликовал, притащив домой выданное мне на институтском складе «полное обмундирование». Особую гордость вызывал настоящий кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов. Казалось: ну вот, началась моя настоящая мужская жизнь!
— Карабин — это чтобы отстреливаться от диких кабанов?
— Нет, соображения были совсем другие. Дело в том, что секретные материалы, в том числе карты, с которыми мы работали при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать вместе с оружием для их охраны.
— Ну а уран-то вы нашли?
— Нет, и не мог: не было его там. Когда это стало ясно, меня подключили к геологической съемке: выдали молоток, компас, карту и вместе с другими геологами забросили в съемочные маршруты. Вот тут-то я понял, что Средняя Азия со всеми ее опасностями — рай по сравнению с этими краями. Там хотя бы не заблудишься, а здесь делаешь всего несколько шагов от лагеря — и над тобой, как саван, смыкаются ветки лиственниц и елей, солнца не видно, поэтому определить, где ты находишься, практически невозможно. Неудивительно, что в тайге часто пропадали люди.
— Приходилось плутать?
— Мне, как я теперь понимаю, везло. Не знаю почему. Историй, когда я был в одном шаге от гибели, огромное множество. Что или кто не
— Жуткая история...
— Вероятно, потому, что таких историй на Севере немало, народ там веселый. Иначе сойдешь с ума. Шуток и розыгрышей было столько, что в двух словах не расскажешь. Однажды в эти края в командировку прилетел журналист из Москвы — Юрий Визбор. Мы тогда еще не были друзьями и даже знакомыми. Пролетая в самолете над районом Тикси, он угодил на выброс сена. «Кому сбрасываете?» — поинтересовался. Ему вполне серьезно ответили: «Мамонту». «Как, вы не слышали? — деланно удивился пилот. — В устье Лены недавно разморозили и оживили мамонтенка. Хотели его в Москву переправлять, но он в самолет не помещается, вот и решили пустить своим ходом. А по пути следования мы сено сбрасываем, чтобы не проголодался». На самом деле сено сбрасывали лошадям в геологическую экспедицию. А Визбор на какую-то минуту даже поверил — уж очень натурально пилот описывал...
— Именно на Севере вы стали писать песни?
— Я увлекся сочинительством еще во время учебы в Горном институте. Тогда была мода на студенческие спектакли, и к одному из них мне предстояло написать тексты для песен, а музыку взялся сочинить недавний выпускник геофизического факультета, молодой композитор Юрий Гурвич, зять известного писателя Юрия Германа. Я названивал Гурвичу чуть ли не каждый день, но он говорил, что музыка еще не созрела. Наконец, когда до спектакля оставалось всего два дня, Гурвич разродился. Глядя на испещренный нотами листок, я, совершенно не знавший нотной грамоты, понял, что прочесть этого ни за что не смогу. Поехал к исполнительнице. Глянув на листок, она испуганно заявила, что исполнить такую сложную партию не сможет. Как быть? Комсорг заявил: «Ты эту кашу заварил, ты и расхлебывай!» И для убедительности добавил, что, если ничего не придумаю, положу комсомольский билет на стол. По тем временам для меня это была очень серьезная угроза, и я, просидев всю ночь, наутро придумал нехитрую мелодию, принес ее в институт, и певица ее тут же легко напела. Так получилась моя первая песня «Геофизический вальс». И слова, и мотив всем понравились, мы заняли первое место. Правда, бдительная цензура твердой рукой вычеркнула из нашего спектакля такой диалог: «В Москве прошел Двадцатый съезд!» — «Пусть каждый выпьет и заест!»
А в 1954 году в актовом зале Политехнического института начались общегородские вечера студенческой поэзии. Проходили они при огромном стечении народа. При этом стихи, которые мы там читали, опубликовать было делом немыслимым. Мы сильно рисковали, когда на ротаторе Горного института на правах рукописи все-таки выпустили первый сборник стихов членов литературного объединения ЛИТО под редакцией нашего идейного вдохновителя Глеба Семенова. Разошелся он молниеносно, и мы решили сделать второй выпуск, расширив круг авторов. Дело было в 1957 году во время фестиваля молодежи. Сборник попался на глаза «ответственным лицам» и вызвал гневную реакцию. Бдительная цензура сделала стойку, тираж изъяли и публично, как ведьму, сожгли в котельной института. Занятия ЛИТО прекратились. Поводом для этого разгрома и последующих обвинений в антисоветчине послужили, в частности, стихи Лидии Гладкой, посвященные печально известным событиям в Венгрии:
Там алая кровь заливает асфальт,
Там русское «стой», как немецкое
«хальт»...
— А у вас возникали проблемы с цензурой?
— Регулярно. Поначалу это вызывало у меня недоумение. Как-то в одном из своих первых морских рейсов я написал веселую песенку, которую тут же начали петь матросы. Однако замполит петь песню запретил, листок со словами изъял, а меня вызвал на разнос. Суть претензии сводилась к словам песни, указывающим на то, что у женщины есть грудь. «Это намек на секс, — возмущался замполит. — В нашей женщине главное не грудь, а моральный облик!» Когда я понял, что он не шутит, мне тоже стало не смешно. Потом, когда в конце 60-х мурманское книжное издательство предложило издать сборник моих стихов, редактор Саша Тимофеев довольно самонадеянно пообещал «издать все, что угодно». Я и дал ему все, что счел нужным. Однако стихи попали на утверждение в Госкомиздат, и рецензент счел нужным дать им самый жесткий отпор. Оказалось, что поэзия моя — идейно чуждая и незрелая, что в своих якобы лирических песнях и стихах я воспеваю постельную похоть, выдавая ее за истинное проявление любви. Знал бы он, насколько наивными и целомудренными окажутся мои стихи на фоне современной эстрады!