Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки (антология)
Шрифт:
Я слушаю одним ухом. Думаю, а хорошо бы Леший и впрямь закрыл бизнес. Соберу манатки, попрощаюсь с вороной. Подарю Толстому магнитолу и колонки. С этим городом что-то не так. В этом городе что-то не так со мной. Надо было сказать об этом вчера польской бабушке.
– Сходи, – повторяет Толстый, буравя меня взглядом.
Когда я захожу в дом, на ходу кусая булку, ворона уже восседает на обычном месте.
– Что, – говорю, – пучеглазая, тоже лопать хочешь? Ну, извини. Если бы могла, я бы поделилась.
Окно, за которым топчется серая тушка, не открывается. Что-то там заклинило. История моей
– Эх, пучеглазик, – (Скорей прими меня в обьятья, о мой продавленный диван!) – Не пойду я к доктору Ковальчику, хоть и не станет он дорого брать. Ни к чему это. В отличие от призрака польской бабушки, шановнему пану доктору мне сказать нечего. Если я поведаю ему, что Гданьск – это ловушка, из которой я не могу выбраться уже который год, он сделает заметку в блокноте. Если я поделюсь подозрением, что это связано с неким случаем в прошлом, о котором я запрещаю себе вспоминать, он пропишет мне прозак. А когда я пожалуюсь на наших с Младшей глупых родителей, которые назвали нас одним именем и тем самым установили между нами нерушимую мистическую связь, доктор порекомендует лоботомию. И он будет прав, дорогая птица, ведь нет лучше средства от мистических связей, чем лоботомия.
Я задумываюсь и какое-то время молча шуршу пакетиком из-под чипсов, а ворона внимательно смотрит на меня тревожным, маслянисто блестящим глазом.
– А может быть, со мной и вправду что-то здорово не так. Со мной, а не с городом. Толстый, например, явно так и считает. В прошлую пятницу на улице меня остановил странный серый человек – буквально серый, от цвета пиджака до цвета глаз и кожи – и прошипел мне в лицо каким-то вопросом по-польски. Я разбираю только «склеп» и «упоминки» и леденею. Пячусь прочь от серого и приползаю в контору, а Толстый смотрит на меня стеклянным взглядом и говорит: не может быть, чтобы я не знала, как будет по-польски «магазин» и «сувениры». И я думаю: и в самом деле, как это может быть? Наверняка знала, но почему-то забыла. Постоянно что-то выпадает из памяти: какое сегодня число, сколько дней я уже в отпуске, Пашкин номер телефона. Выпадает и не вспоминается, потому что вспоминать запрещено. Доктор Ковальчик наверняка сочтет это ненормальным, и это еще одна причина, по которой я к нему не пойду.
Я ложусь лицом к окну и сквозь сгущающуюся дрему гляжу на ворону. Она и в самом деле вылитая Младшая, даже смешно.
Толстый ведет меня обедать. Кафешка на набережной страшненькая и неаппетитная, так что я ограничиваю заказ бялой кавой и бисквитиной. В ярком солнечном свете разномастные домишки на противоположном берегу Мотлавы выглядят уродливо и угнетающе, как никогда. Редкие прохожие скользят мимо, словно тени, а официант, который нас обслуживает, молчалив и изможден, как раб с галер. Я бренчу ложкой о чашку и смотрю на реку, на белые точки чаек. Ворон здесь нет, истеричные чайки выжили отсюда всех прочих крылатых-пернатых. Не люблю это место более других.
К нашему столику подходит невысокий несимпатичный мужчина, и Толстый шумно радуется. Я совсем не удивляюсь появлению доктора Ковальчика: апатия уже обволокла меня густым душным облаком, и такой пустяк, как мелкое предательство Толстого, не может проникнуть сквозь эту ватную пелену. Толстый заискивающе дрожит голосом, бормоча: ну-пожалуйста-эчка-тебе-это-надо,
Загипнотизированная блеском его очков и тембром голоса, я поддакиваю, киваю и даже, кажется, улыбаюсь. Бросив взгляд на мой кривой оскал, Ковальчик хмурится и переходит к делу.
– Скажите, пани Людович...
– Эка.
– Эка, – согласно блестят очки. – О чем вы думаете по утрам?
Вяло удивляюсь.
– По утрам, – повторяет доктор. – Какая мысль сегодня первой пришла вам в голову, когда вы проснулись?
Задумываюсь.
– Пучеглазик, – отвечаю я честно.
Тренированный Ковальчик непроницаем. Я рассказываю о диване, о вороне, о корабле ратуши, что движется на мой дом неумолимо и неуклонно.
– Это нормально, – вновь удивляет меня пан Ковальчик.
– Да?
– А вы ожидали, что за парочку поэтических образов я надену на вас смирительную рубаху?
– Что-то вроде того, – отвечаю уклончиво, и, в предвкушении лоботомии, выкладываю целый ворох всякой всячины. Повествую про призрак польской бабушки; про ощущение застывшего времени; про то, что странные вещи, происходящие со мной в Гданьске, не поэтические образы, а свидетельства сбоя в ходе вещей.
Я говорю долго и монотонно, но Ковальчик не выглядит усталым или соскучившимся. Делаю глоток остывшего кофе, морщусь.
– Орел или решка? – спрашивает доктор на своем безупречном русском. От удивления я перехожу на свой убогий польский.
– Цо пан поведзял?
Ковальчик подбрасывает монету, припечатывает ее ладонью. Выжидающе смотрит на меня.
– Ну, решка, – говорю я недоуменно.
Он открывает монету. Решка. Ковальчик в задумчивости прикусывает губу.
– Давайте немного прогуляемся, – предлагает он, и я равнодушно пожимаю плечами.
На улице – один из тех самых янтарных вечеров, с которыми, как уверяла польская бабушка, не сравнится даже прославленный алтарь святой Бригиды. В воздухе – запах гнили.
– Лев посвятил меня в детали случившегося с вами, – безмятежно сообщает несимпатичный Ковальчик. – Я осведомлен об аварии и о вашей сестре. Если бы монета упала орлом, я сказал бы обычное: у вас сильный посттравматический стресс, не волнуйтесь, ситуация абсолютно нормальна.
– Но не скажете?
Ковальчик игнорирует вопрос:
– Тем не менее, я настоятельно порекомендовал бы ни в коем случае не плыть по течению и посоветовал бы ряд мер, простейшая из которых – помощь компетентного профессионала.
«Он дорого не возьмет», всплывает в голове, и я мысленно хмыкаю.
– Но монета упала решкой, и я скажу вам совсем другое. Вам некомфортно в этом городе, потому что вас больше не устраивает тут находиться. Вы не можете отсюда уехать, потому что еще не поняли, как.
Он смешно шмыгает носом и лезет в карман за платком.
– Психиатр не мог бы помочь вам в этом, – очки ослепительно вспыхивают. – Но я не психиатр. Во всяком случае постольку, поскольку монета упала решкой.
Громада портового крана вздымается впереди. У крана есть имя – Журавль, но я называю его Бегемотом. Бегемот застыл над водой, высматривая Левиафана.