Из дома
Шрифт:
В моих спортивных бареточках тонкие резиновые подошвы, каждый комочек под ногой колол ступню. Возле моста была большая лужа, я решила пройти по льду, если лед не проломится, сегодня вечером пойду к этой паспортистке. Вода подо льдом по краям высохла и, как только я осторожно поставила ногу, раздался звонкий хруст. Шура впереди крикнула:
— Иди быстрее, опоздаем!
Мы каждое утро шли в школу мимо здания милиции, оно стояло на горке, внизу был пруд. Вода в пруду еще не замерзла, только по краям было тонкое белое кружево. Возле пруда двое эстонских мальчишек в школьных форменных фуражках, низко наклонившись, кидали камни в пруд. У них получалось очень интересно: камень летел низко над водой, чуть прикоснувшись
В класс вошел наш новый учитель немецкого языка в сапогах, в военной форме без погон и с усиками. Он начал проверять немецкую грамматику. Попросил Тарасенкова перечислить падежи, за ним сидел Вовка Кукель и всегда ему подсказывал. Иногда он подсказывал что-нибудь совсем не то, вот и сейчас Тарасенков, как попугай, повторял: номинатив, генетив, датив, аккузатив, презерватив… Он вообще ничего не соображал, просто повторял вслух все, что ему шептали. Мы громко расхохотались. Учитель молча краснел, краснел, а потом схватил толстый классный журнал, с силой ударил им об стол и, грассируя, крикнул: «Демократы!». Наступила тишина. Как-то было непонятно, хорошо это или плохо быть демократами и вообще, почему «демократы»?
После немецкого в класс вошла эстонка Хилья. Я опять ничего не слышала, про что она говорила, весь урок я смотрела в окно. Там у нас под окном был маленький садик с фонтанчиком: в круглой каменной чаше стоял толстый пузатый мальчик и писал в чашу, его тоненькая струйка и была фонтаном. В конце урока я почему-то вспомнила заплаканное лицо Сюлви Суккайнен и опять начала думать: что же будет, если я буду другой? Нет, я к этой начальнице не пойду и даже Шурин отец не должен меня удочерять. Получится, что я как бы согласна с теми, кто судил их… и национальность моя… я родилась финкой. А если бы я вышла замуж за Володю? Фамилию я бы поменяла и переехала бы к нему в Брянск, там я уж никогда не встречу никаких финнов, которые могли бы знать моих родителей.
Россия такая большая, здесь так много разного народа. Рассказывали же у нас про какого-то человека, будто, когда он получил повестку в НКВД, так вместо того, чтобы явиться туда, он тут же пошел и снялся с прописки, взял билет и уехал в Среднюю Азию. При этом он будто бы сказал, что раз мое имя Оннп — «счастье», — надо его попытать… Говорят, что перед войной он приезжал в гости к своей матери под Ленинград, никто не сообщил о нем никуда…
Интересно бы знать, как это все было? О чем думала эта Валентина Васильевна, когда шла доносить на мою мать, ведь у нее тоже было двое детей, совсем, как у моей мамы: мальчик был старше, а девочка — моего возраста. Мы там в Ярославле жили с ними в одной квартире в школьном подвале. Тетя говорила, что мама знала про то, что та за ней следит.
Валентина много раз спрашивала у мамы, считает ли она мужа виновным, наверное, мама была уверена, что она не донесет — не сможет, а может, иначе говорить не могла… Тетя говорила, что она всегда отвечала одинаково: «Нет, не считаю». Она даже на суде сказала, что не согласна с законами, по которым можно так ни за что дать человеку десять лет.
Ее обвинили за несогласие с советской законностью. Она ту бумагу подписала. Суд был открытый, а директорша школы, в которой она работала, вышла на трибуну суда и сказала, что моя мать, Ольга Ивановна, не виновата, что она как жена доверяла мужу и может быть невиновной даже в том случае, если ее муж виновен. Ее тоже арестовали. Они вместе сидели в Ярославской женской тюрьме. Младшая тетя Айно успела до войны съездить туда. Она отвезла и для Веры Ивановны передачу. В Ярославле их обеих считали сумасшедшими — ведь у Веры Ивановны тоже был сын, а ее муж еще раньше куда-то исчез. Тетя прошлым летом на сенокосе рассказала мне про все это.
Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но когда она была ребенком, нечем было пугать. Про мою маму, когда ее посадили, начали говорить, что она не выживет, с ее характером не спастись.
У нее была язва желудка и сильное воспаление седалищного нерва. Дедушка в Финляндии говорил, что там никто не выживает… Он не хотел, чтобы мы домой поехали, он побывал с политическими заключенными на торфоразработках под Лугой, когда его раскулачили.
Никто, кроме дедушки, не мог поверить, что ни мамы, ни папы нет в живых, и что нас не привезут домой. Но тогда говорили, что нас бы все равно вернули, и было бы еще хуже, если бы нас насильно привезли. Но мы могли бы из Финляндии на время уехать в Швецию, как уехала тетя Ханни с Ритой. Интересно, как они там живут? Может быть, снова живут в Финляндии?
Вдруг назвали мое имя по-фински. Я подняла голову, учительница эстонского языка Хилья Карловна попросила меня читать дальше. Валя Сидорова, с которой я сидела за партой, ткнула пальцем в нужное место. Хилья возмутилась:
— Пусть она сама следит за текстом.
Она долго читала мне и Вале нравоучение на своем ломаном русском языке. Она меня почти никогда не спрашивает. Я знаю эстонский. Просто ей надо, чтобы я делала вид, что мне интересно сидеть и водить пальцем по странице, как в первом классе. Кроме меня и Нехамы никто не знает эстонского. Но никто и не хочет его учить…
— Сатис! Твойку сарапотала!
Я села, но Хилья не взяла ручку… Может, так — попугала…
У нее белые маленькие руки, они у нее все время шевелятся, она то берет ручку, то кладет ее обратно, то трогает классный журнал, кажется, она какая-то нервная.
Вдруг меня будто током ударило, и я увидела отца, его лицо было залито кровью. Неужели они били его? Тетя говорила, что мама ходила в Кресты дежурить, арестованных вывозили по ночам. Она дежурила по очереди со знакомой учительницей. В ту ночь, когда их вывели из Крестов отправлять, дежурила та, она рассказала, что мой отец ее не узнал. Он был в крови, у него была выбита челюсть. Моего отца и ее мужа протащили в машину под мышки.
Отец передал через солдата-надзирателя записку в буханке хлеба. В той записке он писал, что его обвиняют в шпионаже в пользу Финляндии. Он просил маму рассказать мне и Ройне, когда мы подрастем, что он ни в чем не виновен, а просто вредители пробрались до самых верхов и что он не помнит, как подписал обвинение, его поставили в маленькую будку, в которой даже колени невозможно было согнуть и капали холодную воду на голову…
Неужели все, кого тогда забрали, так думали? Их там очень много собралось… После судов и допросов они оказались вместе… Там же много всяких образованных людей… Хотя, если они так работали там, как я работала в Никольском в колхозе… наверное, им все время есть хотелось… А зимой там сильные морозы… В учебнике пятого класса написано, что римляне называли своих рабов говорящими орудиями труда. У них там было яснее: устраивали гладиаторские бои — все было на виду и даже на радость другим, а у нас и в Германии все попрятано по лагерям. Говорят, мой отец был умным и порядочным человеком. Сейчас так говорить о нем опасно… Странно, что эта паспортистка решилась на такое. Вдруг я бы донесла на нее, не только она, но и ее муж бы полетел… А у них маленькая дочь, она-то ни при чем… Они живут в квартире, ходят на работу, она варит обед. Ждет его… Он, наверное, часто задерживается — наших надо выселять, бандитов и «лесных братьев» ловить… Он в темно-синей форме — начальник милиции…