Из дома
Шрифт:
— Да что ты, Леля, нашла к кому ревновать, — вступилась за меня Шура. — Ты разве не понимаешь, на что ей твой Семен?
— Я могу в интернат вернуться… — начала я, но Леля перебила:
— Да брось, никто из нас ему не нужен, у него есть постоянная. Я просто подумала, может, та ему надоела. Ты вон молоденькая, по-русски говоришь, а с той ему на чужом языке приходится изъясняться. Я знаю, мне его не удержать… — Она положила шитье на колени и повернулась к окну.
— Да что ты, Лель, подожди, пока дети подрастут, пойдешь на работу, может, еще все наладится, — начала ее утешать Шура.
Но Леля вдруг наклонилась над кадкой с фикусом, начала ковырять пальцем
— Вот эта штука меня сгубила. Этой резиной я несколько абортов себе сделала, ну и попалась: проткнула матку. Учтите, такие штуки рано или поздно подведут… К тому же за это под суд можно угодить — самоаборт. Я врача не вызывала до последнего. Еле отходили… Все вырезали, да так зашили, что больше некуда, конец… Вам это надо знать, хотя, думаю, что знание в этом деле никому не помогло. — Она положила резинку в кадку на землю.
Шура сказала:
— Чего вы ее храните? Выбросьте вон.
— Не могу, кажется, будто тогда уж совсем конец… Я же когда поливаю этот фикус, помню про нее… Мне ж еще и тридцати нет, а я должна жить, как древняя старуха. Как говорится: хочется, да не можется.
Она встала вышла на кухню. Вернулась она с детским совочком, взяла резину, с силой всадила совок в землю и засунула ее обратно.
— Пойдем погуляем, — предложила я Шуре.
— Идем.
Обе мы посмотрели на фикус, толстые темно-зеленые листья с жестко подогнутыми вовнутрь краями жирно блестели на солнце. Леля спросила:
— Куда вы?
— Пойдем погуляем, скоро вернемся.
— А вы не расстраивайтесь, — будто уговаривала нас Леля, пока мы стояли на кухне и надевали пальто: — Вы выучитесь, будете работать. За деньги все можно, только на это денег не надо жалеть. — Она еще что-то хотела сказать, но Шура открыла дверь, и мы, застегивая на ходу пуговицы, вышли.
По посыпанной желтым песком и солью дорожке мы дошли до парка. Вчера было сыро, а ночью подморозило. Стволы деревьев, покрывшиеся за ночь тонкой коркой льда, таяли и потемнели от яркого мартовского солнца. Под ногами хрустело. Мы, как всегда, шли в сторону висячего мостика.
Мы начали раскачивать мост. Пронзительно заскрипели ржавые канаты, эхо раздалось по парку.
— Идем, люди идут, кажется, эстонцы — неудобно, мы же не маленькие, — сказала Шура.
На горе над озером мы сели на нагретую солнцем скамью. Шура посмотрела на меня и заулыбалась:
— У тебя на лице уже весна в разгаре, полно веснушек. Тебе они идут, у тебя волосы рыжеватые и даже в глазах коричневые крапинки.
Мы смотрели друг на друга. У нее белое, без единой веснушки лицо, и таких волос, как у Шуры, я никогда ни у кого не видела. Они у нее пышные, светло-золотые. На солнце получается сияние вокруг ее головы. На нее на улице постоянно оборачиваются все — и мужчины, и женщины. Но я никогда не слышала, чтобы ей кто-нибудь сказал, что она красивая, ее будто боятся или стесняются, а может быть, потому, что она редко улыбается…
— Слушай, а ты могла бы жить, как Лелька? — спросила я.
— Ты знаешь, я не хочу про это думать, раньше я думала, что ни за что, ни одного дня. А сейчас я начинаю думать о Сеньке лучше, ведь Галка не его дочь. Он содержит всю эту семейку из-за Люси. Он ее очень любит.
— Но Лелька-то изуродовала себя из-за него. Слушай, у нее уже ничего никогда не будет, а ей всего около тридцати. Она его любит, ревнует и всегда ждет. Интересно, а старухи и старики тоже ревнуют?
— Поживем — узнаем, — ответила Шура. — Слушай, мне как-то не по себе, когда я вижу этот фикус, разбить бы нечаянно горшок и выкинуть бы его вон. — Мы скоро уедем, у нас будет своя жизнь, — проговорила, как бы утешая меня, Шура.
ДЕДУШКА УМЕР
С урока конституции меня позвала к телефону школьная уборщица. Тетин голос спокойно произнес:
— Вчера умер дедушка.
Потом она говорила, что дороги совсем размыло, у тебя никакой обуви, кроме туфель на каблуках. Но я решила поехать на дедушкины похороны. В последние месяцы он почти не разговаривал, хотя мне казалось, что он чувствовал себя так же, как и раньше, просто ему больше нечего сказать, да и слушать его некому. Ему бы надо было читать газету или слушать радио, но у теть в школе никто газету на русском языке не выписывал, а эстонского он не понимал. Радио тоже у нас не было. Ему никто ничего не рассказывал, так он и лежал уже второй год со своей девяностолетней мамой в маленьком домике, который тети наняли у вдовы бывшего директора школы.
А раньше в Виркино моего деда считали самым знающим человеком, его приглашали в правление колхоза читать газету даже тогда, когда перестала выходить наша районная финская газета. Он читал по-русски «Ленинградскую правду» и растолковывал ее по-фински всем, кто приходил по вечерам в правление колхоза.
Я вышла из душного вагона. Было пасмурно, воздух отяжелел от воды. На гибких ветках берез у вокзала висели прозрачные капельки. Из здания вокзала, размахивая руками и громко говоря по-русски, вышли трое раскрасневшихся мужчин. За вокзалом стояла лошадь. Они начали усаживаться в сани. Я подошла и спросила, не в совхоз ли они едут. Они все трое задвигались, начали устраивать мне место поудобнее. Как только лошадь тронулась, тот, что был ближе от меня, вытащил из кармана бутылку и предложил мне. Я оттолкнула его. Державший вожжи спросил, чья я буду.
— Племянница учительницы Айно Ивановны.
Тот, что был рядом с ним, толкнул соседа:
— А у Кольки губа не дура, вишь подкатывается, — они громко рассмеялись. Колька сделал протрезвевшее лицо, заморгал и с чуть наигранным возмущением проговорил:
— Ты что, Васька, сдурел, мой сын к ее тете в школу ходит.
— Тетя — тетей, а племянница — племянницей.
Я отодвинулась на самый край саней. Тот, что сидел с Колькой на передке, на четвереньках подполз поближе ко мне. От него несло водкой, он громко рыгал. Мы ехали по лесной дороге. Сани по самые края шли по мокрому месиву. Он опухшим от водки языком что-то шепелявил мне на ухо. Я старалась не слушать, он начал хватать меня за ноги.
— Не таких мы выламывали, сдавайся, я до Берлина дошел, ты это, б…, понимаешь?
Он начал расстегивать ширинку. Я спрыгнула в лужу, перебралась через канаву, оказалась в воде выше колена. Оба на санях материли меня эстонской сволочью, недобитой и недое…, но в воду не полезли.
Дома бабушка принесла ведро теплой воды, я опустила ноги, она дала шерстяные чулки и накинула на плечи плед. Вечером с кладбища приехали дядя Антти и Ройне. Они ездили рыть могилу для дедушки.
Утром бабушка испекла капустный пирог, сварила кофе. Мы молча сидели за столом. Казалось, что все мы сейчас думали о том, что жизнь дедушки кончилась ужасно. Он хотел пахать свою землю, собирать с нее урожай, вырастить детей — землю отобрали, двух детей ни за что арестовали… Потом он не хотел возвращаться из Финляндии, но его заставили…