Из Питера в Питер
Шрифт:
Аркашка требовал немедленно на все плюнуть и сейчас же, с ходу, не откладывая ни на минуту, встать и идти домой, в Питер.
— Да! Просто так встать и идти! — шумел он. — Все надо делать просто!
Сначала по неотложным делам исчезли Гусинский и Боб Канатьев... Аркашка долго вертелся, очень подозрительно косился то на Катю, которая, с блаженным видом вытянув ноги, отдыхала после своего путешествия, то на посмеивающегося, жестикулирующего, чем-то смущенного, но все-таки довольного Ларьку... Два раза Аркашка мужественно предлагал Ларьке пойти перекурить «это дело», но Ларька обидно отказывался... Наконец Аркашке пришло в голову, что он тут лишний. Аркашка немедленно встал и ушел. Решительно и бесповоротно, как все, что он
Словно продолжая разговор, Катя сказала:
— Я мечтала убежать из дома. А теперь — мечтаю домой! Смешно, правда?
— Вы хотели убежать? — не поверил Ларька.
— Мама у меня удивительная, — жалобно сказала Катя. — Папа тоже очень хороший. Но, знаете, с горя он иногда выпивал...
— С какого это горя? — слегка осклабился Ларька.
— Вы не правы, — строго глядя на его насмешливую физиономию, сказала Катя. — Горе есть у всех. С папой это началось, когда мы остались совсем без ничего. Понимаете, они с мамой испугались революции. Да, испугались, ну и что? До революции мы жили в казенной квартире, отец служил на железной дороге. Они все бросили, убежали в Тихвин — есть такой городок — к маминой тетке. Там было очень плохо. Пришлось возвращаться. Нашу квартиру уже заняли, все вещи пропали. И мы оказались вдруг совсем нищие... Почему-то они никуда не могли устроиться на работу. Знаете, раньше у нас всегда была прислуга... — Катя несколько смущенно, словно извиняясь, взглянула на Ларьку, который явно не хотел верить в горе и переживания таких, которые занимали целые квартиры, держали прислугу, жили барами. — Готовить, стирать, убирать — ничего этого мама не знала, — тем же виноватым тоном продолжала Катя. — Прежде еда, одежда появлялись сами собой. Никому просто в голову не приходило, что может не быть еды. Или чулок... — она пальцем провела по своему штопаному и перештопанному чулку. — И когда всего этого не стало, мама, по-моему, просто ждала, когда опять все появится. Ну, она привыкла к духовной жизни, понимаете, книгам, музыке, всяким удивительным мыслям, и была уверена, что только это и есть жизнь, а варить кашу или мыть полы...
— А моя мать только и делала, что стирала и мыла полы, — сказал Ларька. — Всю жизнь. Может, и вас обстирывала...
— Извините...
Он дернул плечом:
— Ничего, продолжайте.
— Вам же неприятно. Извините.
— Почему это мне неприятно? Вы же не воображаете, как Гольцов, не корчите из себя...
— Так нечего — понимаете? — нечего корчить! — Она быстро, нервно улыбнулась. — Они у меня смешные, родители. То есть это мне теперь так кажется. Как будто я от них уехала очень давно и постарела... Знаете, они спустили все, до белья. У них остались только обручальные кольца и мамина золотая медаль об успешном окончании гимназии. С кольцом и медалью она поклялась не расставаться. Мы два дня не ели, маленькие — братишки мои, близнецы — плакали... Отец решил продать свое кольцо. Они пошли на рынок, чтобы принести пшена, молока, может, немного масла. Отец рассказывал, что мать остановилась у первого же лотка. У нее была странная, блаженная улыбка. Она смотрела туда, где были навалены леденцы на палочках, и шептала: «Леденцы...» И он почти на все деньги купил ей леденцов.
— Да что они у вас, ненормальные? Простите, конечно...
— Вы ничего не знаете! — нахмурилась Катя. — Пятнадцать лет назад, когда они только познакомились, папа угостил маму такими же леденцами. Оба вспомнили про это. И не могли удержаться...
— Все равно — чудаки. Дома дети с голодухи пищат, а они леденцы покупают...
—Фу! — надулась Катя. — Вы так-таки и не поняли! Это ужасно...
И она повернулась к Ларьке спиной. Потом встала и ушла. Ларька пожал плечами: «Обиделась... На что, сама не знает. Вот и пойми эту интеллигенцию,
И все-таки между ними началась странная дружба. Катя и Ларьку опекала, как своих маленьких, и он, посмеиваясь, разрешал ей это. Она пришивала пуговицы и внушала ему, что сострадание и доброта нужнее людям, чем революция... Иногда он не выдерживал и сердился:
— Нет уж! Дудки! Хватит! Теперь мы хозяева, разберемся... Кого надо — и к стенке.
— Кого вы этим убедите?
— А что, разве вашего Фому Кузьмича можно убедить?
— Насилие ничего не доказывает...
— Да? А чего же цари, буржуи, генералы да всякие Фомы Кузьмичи насильничали и насильничают?
— Все равно победят только доброта и любовь.
Он сердито смотрел на нее; постепенно гнев гас, и Ларька примирительно бормотал:
— Я не против. Только когда это будет?
У Кати была карта Южного Урала. Она с трудом добыла ее в Петрограде, когда стало известно об их поездке на лето. Между прочим, на карте был отмечен Ильменский минералогический заповедник, куда предполагались экскурсии.
— Видите, это хребет Косой горы, — печально говорила Катя. — Озера: Аргаяш, Сырык-Куль, Ишкуль, Малый Кисегач...
— Звучит, — одобрил Аркашка.
— Все это на восток, — пренебрежительно отмахнулся Ларька. — А нам — на запад.
И они, все более увлекаясь, принялись разрабатывать пеший маршрут домой — не до Питера и даже не до Москвы, а хотя бы до Волги, где бились красные полки.
— На юг — нельзя, — хмыкал Ларька, рассматривая карту. — Там казаки атамана Дутова, из всех белых зверей — самые звери... На запад — прямой путь. Но тут жестокие бои, не пройдем. Обходом на север — очень далеко. Получается, лучше всего идти на северо-запад, по Белой. Повезет, так спустимся на плотах до Камы. Может, какой-нибудь пароходик подберет, а нет — опять к плотовщикам, и до Волги. Оттуда домой — рукой подать!
— Выходит, ждать, пока вскроются реки! — сдвигал брови Аркашка.
— А ты думал?
Разговорами о том, сбудется поход или не сбудется, они отвлекались от всех огорчений. До сих пор у большинства, и у Ларьки и у Николая Ивановича, не было никакой одежды, кроме летней. Голодали по-старому, но одежда стала главной бедой, без нее невозможно было выходить, а значит — добывать хоть какую-то еду. У компании большую популярность сразу приобрел Катин кожушок. Ведь уже начался ноябрь!
Даже у самых храбрых и стойких, даже у Ларьки екало сердце, когда представлялось, до чего же долго будет тянуться страшная зима... Кто плакал, кто ныл, кто ругался, а кто и умирал. Большая часть учителей разбежалась. Умирать они не хотели. Устроились в тыловых учреждениях белых, и иногда, если просыпалась на короткое время совесть, кое-чем даже помогали буквально погибающим ребятам.
Ларькин митинг с призывом «Даешь домой!» подбодрил на короткое время. Утром, проснувшись на своих тощих тюфячках, под легкими одеялами, на которые ночью каждый наваливал для тепла всю свою одежду, они с раздражением, уныло вспоминали митинг, который теперь представлялся сплошным обманом... И все-таки надеялись: а вдруг Ларька что-нибудь придумает?..
Меньших ребят все чаще приходилось чуть не силой поднимать с тюфячков. Они спрашивали:
— А зачем вставать?
— Что же ты, так и будешь лежать?
— Так и буду. Все равно есть нечего, делать нечего...
Вставали только на уроки. Этот закон еще держался.
Над тем, кто пробовал бросить учить уроки, зло и жестоко издевались, даже били. Считалось, что такой — слабак, ничтожество. Тем более что в каждой группе находились ребята, на которых остальные равнялись.
— Была бы вода, — говорил в младшей группе Миша Дудин, вскакивая с тюфячка и поеживаясь так весело, будто холод доставлял ему редкостное наслаждение.
— На что она, — вяло отвечали ему, выбираясь из-под наваленных одежд.