Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
Август ли все это сказал? Или то говорил его, Вергилия, затаенный, сокровеннейший страх? Таинственно утекало, убегало время, безликий и безбрежный поток, уносивший в смерть, всегда разделенный настоящим и неудержимо смывающий настоящее…
— Мы стоим в межвременье, Август, меж двух эпох; зови это ожиданием, а не пустотой.
— Что происходит в межвременье, то и есть безвременно, пусто — воплощению оно недоступно, поэзии недоступно: ты ведь сам так сказал, и ты же — что называется, на одном дыхании — превозносил это время, то самое наше время, которое я силюсь преобразовать, — превозносил
— Грядущее свершение — еще не свершение. Ожидание его — это напряженный трепет, предвидение свершения, и мы, ожидающие, мы, осененные благодатью нетерпеливого ожидания, мы сами и есть тот трепет, чреватый свершением.
Ожидание в межвременье, и оно же — ожидание меж незримыми берегами времени, меж недостижимыми берегами жизни! Мы стоим на мосту, перекинутом от незримости к незримости, — и застывшие в трепетном напряжении, и в то же время захваченные потоком; Плотия хотела было остановить непостижимо-неостановимое и, наверное, сумела бы остановить — может быть, еще и сумеет? О Плотия…
Цезарь покачал головой.
— Свершение — это уже форма, а не просто трепет.
— Позади нас, о Август, — провал в хаос, в пустоту бесформенности; ты возвел мост, ты поднял время из пропасти гниения.
На это Цезарь одобрительно кивнул, польщенный похвалой:
— Что верно, то верно: я застал все прогнившим насквозь.
Утрата познания, утрата бога вот под какими знаками стояло время, и смерть была начертана на его скрижалях; десятилетиями царила самая голая, грубая, кровавая жажда власти, бушевали гражданские войны, разор следовал за разором…
— Да, так оно и было; но я восстановил порядок.
— И потому этот порядок, дело твоих рук, стал единственно истинным символом римского духа… Нам пришлось чуть не до дна испить чашу ужасов, пока не явился ты и нас не спас; никогда прежде не погружалось время в такую пропасть ничтожества, никогда прежде не было оно так пропитано смертью и вот теперь, когда ты поборол силы зла, нельзя, чтобы это оказалось напрасным… О, напрасным это быть не должно — из глубочайших бездн лжи должна воссиять новая истина, из лютого буйства смерти придет избавление, преодоление смерти…
— И из всего этого ты, стало быть, заключаешь, что искусству сегодня уже нечего делать, у него больше нет никаких задач?
— Именно так.
— Тогда вспомни, будь добр, что война между Спартой и Афинами была более затяжной, чем наша гражданская война, и прервало ее только еще большее бедствие, только новая сокрушительная напасть — ибо именно тогда аттические земли опустошены были персидскими ордами; и вспомни также, что тогда, в дни Эсхила, лежали в пепле пенаты поэта, Элевсин и Афины, и что, несмотря на этот ужас, именно тогда, будто возвещая скорое возрождение Греции, трагедия Эсхила отпраздновала свой первый триумф… Мир не изменился, и если тогда была поэзия, будет она и сегодня.
— Я знаю, что насилие на земле неискоренимо; знаю, что распри властолюбия разделяют человека с человеком везде,
— Но вспомни уж тогда и то, что после были Саламин и Платеи…
— Помню, помню.
— Акций, воспетый тобой, стал нашим Саламином, а Александрия стала нашими Платеями… Напутствуемые теми же олимпийскими богами, мы, вроде бы утратившие богов и все же не уступившие в доблести грекам, снова одержали победу над темными полчищами Востока.
— О, силы Востока… Повергнутые, порабощенные, они так долго томились под гнетом праха, что очистились в себе самих, дабы восстать из потока времен избавленными и избавляющими, — о звезда, воссиявшая ярче всех светил, о незатменное небо…
— Ничто не изменилось. Неизменным остается великий пример, и в божественном великолепии расцвели все искусства, когда под руководством мудрого и досточтимого мужа на Афины снизошел мир, Периклов мир.
— Все так, Август.
— Преодоление смерти? Нет такого; лишь славе дано пережить смерть на земле. И на это способна даже слава, добытая ценою войн и крови, — но да не будет она моею: я ищу славы мироносца.
Слава! Никуда без славы! Владыка ли, брат ли стихотворец всем подавай славу, смехотворное бессмертие в славе; только ради славы они и живут, она для них единственная ценность, и утешительным во всем этом — хотя и удивительным тоже! — было лишь то, что все вершимое под знаком славы оказывалось иной раз ценней, чем сама слава.
— Да, мир — это земной символ неземного преодоления смерти; ты преградил путь разгулу смерти на земле и взамен водворил на ней свой мирный порядок.
— Ах, вот что ты хочешь сказать всеми этими символами? — Август, сопровождавший свои слова широкими жестами, будто в речи перед сенатом, на секунду запнулся и опустил руку на спинку кресла. — Вот что ты имеешь в виду? Ты полагаешь, что афиняне восстали против Перикла, потому что он, несмотря на установление мира, не сумел сдержать натиск смерти? Потому что чума вторглась в возвышенный символ? Ты считаешь, что народ требует именно такого символа?
— Народ — он разбирается в символах.
Август с высокомерным видом отмахнулся.
— Ну, у нас пока чумы нет, и я мирно правлю счастливым и объединенным Римом. Если боги и впредь будут оказывать мне помощь, мир этот не только сохранится внутри страны, но и распространится за ее пределы, он будет — причем весьма скоро подкреплен умиротворением имперских границ.
— Боги не откажут тебе в помощи, Цезарь.
Цезарь помолчал, задумавшись; потом на лице его промелькнула улыбка, по-мальчишески хитрая.
— Но ведь именно ради богов, ради того, чтоб они были в почете, я не имею права отказываться от искусства в своем государстве; мир, который я несу ему, нуждается в искусстве; вот так же Перикл великолепно увенчал свой мир созданием вознесенного к небесам Акрополя.
Итак, Цезарю удалось снова свернуть на «Энеиду».
— О Август, воистину ты не облегчаешь мне жизнь, воистину ты…
Жизнь?! По закону-то разве не о смерти следовало бы говорить? Будто приоткрылся серый провал, бесследно растаял мост, перехватило дух; таинственно утекло время, а ведь только что казалось незыблемо застывшим…