Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— О Август, это мой опус, это я сам недостоин своих друзей. Но не буду давать тебе повода снова упрекнуть меня в ложной скромности; да, я знаю, «Энеида» — великая поэма, хоть рядом с Гомеровыми песнями она и ничтожно мала.
— Коль скоро ты признаешь это, ты не станешь отрицать, что твое намерение уничтожить ее преступно.
— Исполнить волю богов — не преступление.
— Ты уходишь от прямого ответа, Вергилий; неправый всегда ссылается на волю богов; но мне еще не доводилось слышать, чтобы они повелели уничтожить то, что является общим достоянием.
— Почетно и лестно для меня, о Цезарь, что ты так высоко ставишь мои труды, но позволь мне сказать, что писал я эту
— А вот я — я вправе ли пожертвовать Египтом? Вывести своих солдат из Германии? Снова оголить границу для притязаний алчных парфян? Ставить на карту мир и спокойствие Рима? Вправе, скажи? Нет, не вправе! Да получи я на это приказ богов, я не вправе был бы ему последовать — хоть это и мой мир, он отвоеван мною, он плод моих трудов!
Сравнение хромало, ибо ратные победы были совместным делом Цезаря и всего римского народа и войска, а поэма — деяние лишь поэта, его одного. Но что из того, хромало сравнение или нет? Одним своим присутствием Цезарь снимал все неувязки.
— Мера твоего труда — государственное благо, мера моего — художественное совершенство.
Художественное совершенство… Сладостный долг созидания, не оставляющий выбора и простирающийся за пределы всего человеческого, всего земного!
— Не вижу различия! Творение искусства тоже должно служить общей пользе и, стало быть, государству; государство само есть творение искусства — в руках того, кто призван его созидать.
Видно было, что Цезарь слегка раздосадован и утомлен, рассуждения о художественности его не интересовали, и упорствовать тут было, конечно же, неразумно.
— Даже если и считать государство творением искусства, то оно все равно постоянно находится в становлении, предполагает все новые усовершенствования; а поэма, однажды завершенная, покоится в себе, и потому творец не вправе покладать рук, пока не добьется совершенства; он должен изменять, переделывать, устранять несовершенное, это ему повеление свыше, и он должен ему покорствовать, даже рискуя погубить само творение. Мера тут одна — замысел, цель творения; только цель определяет то, что должно остаться и что погибели достойно; воистину, все решает цель, а не проделанный труд, и художнику…
Август нетерпеливо оборвал его:
— Никто не посягает на право художника улучшать несовершенное, даже что-то вычеркивать; но ты и никого не убедишь, что все твое творчество несовершенно…
— Оно несовершенно.
— Послушай, Вергилий, ты давно уже лишил себя права на такой приговор. Более десяти лет назад ты познакомил меня с замыслом «Энеиды», и вспомни, с какой искренней радостью все мы, кого ты почтил своим доверием, приветствовали тебя и твое начинание. В последующие годы ты читал нам песнь за песнью, и, даже когда тебя охватывало отчаяние перед лицом столь грандиозной задачи, столь могучего замысла — а как часто это случалось! — наше восхищение — да что там наше? — восхищение всего римского народа поддерживало и охраняло тебя; вспомни, что значительная часть твоего творения уже известна публике, что римский народ знает о существовании этой поэмы — поэмы, прославляющей его, как никакая другая, — и что он имеет полное, неотъемлемое право получить ее завершенную, получить как заслуженный дар. Это уже не твое творение — оно принадлежит всем нам, в этом смысле мы все трудились над ним, и оно не в последнюю очередь — творение римского народа, символ его величия.
Еще заметнее
— Я проявил слабость, похваляясь тем, что еще не закончено, — шаткое тщеславие художника. Но меня на это подвигла и любовь к тебе, Октавиан.
Лукавая искорка заиграла в глазах Цезаря, мелькнуло что-то заговорщически-родное, почти мальчишеская хитринка.
— Говоришь, твоя поэма несовершенна? То есть ты мог бы — или должен был бы — сделать ее лучше?
— Именно так.
— Только что мне пришлось устыдиться своей дырявой памяти; позволь же мне теперь обелить себя… Я тебе напомню несколько твоих собственных строчек.
Мелочное желание шевельнулось в нем, тоже очень мальчишеское, по-приятельски злорадное, — чтобы Цезарь и на этот раз сплоховал, но в ту же секунду — тщеславие художника, пропади оно пропадом! — поднялось похотливое, искательное любопытство.
— Какие же это строчки, Октавиан?
И, отбивая ритм поднятым перстом, слегка притопывая в такт ногой, повелитель Рима, властелин полумира самолично прочел:
— «Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, Или обличье мужей повторить во мраморе лучше, Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней Вычислят иль назовут восходящие звезды, — не спорю: Римлянин! Ты научись народами править державно — В этом искусство твое! — налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных!»Предостерегающе застыл поднятый перст — как вещественное воплощенье урока, коий надлежало извлечь из цитаты и затвердить навек.
— Ну что, Вергилий? Угодил в собственный капкан?
То был, конечно, намек на ничтожность всякого художества, воистину прозрачный намек на его исчезающе малую ценность по сравнению с истинным предназначением Рима, но уж и слишком немудрен был прием, вдаваться в пререкания тут не стоило.
— Верно, Август, все так, ты верно все передал; то речь Анхиза.
— Но разве она вместе и не твоя?
— Мне нечего на нее возразить.
— Она безупречна.
— Даже если и так — она еще не вся поэма.
— Это не имеет значения. Уж не знаю, какими несовершенствами, по-твоему, грешат другие части поэмы, но ты сам признал, что дух Рима выше мелких формальных огрехов, а иных ведь тут и не может быть… Твоя поэма — воплощение римского духа, а не суемудрая забава, и в этом суть… Да, твоя поэма — торжество римского духа, и она великолепна.
Да что ведал Август о подлинных несовершенствах? Знал ли он хоть что-нибудь о глубочайшем несогласии, под знаком коего стоит вся жизнь и уж тем более все искусство? Суемудрие! Что он во всем этом понимает? И хоть он и назвал поэму великолепной и тем самым усладил слух автора — ах, в силах ли кто устоять против такой похвалы? ничего эта похвала не стоила, ибо кто не осознает очевидных изъянов, тот ничего не знает и о сокровенном великолепии стихов!
— Несовершенство, Август, коренится глубже — никто не знает, как глубоко.
Цезарь пропустил возражение мимо ушей.
— Твое творение — это сам Рим, и потому оно собственность римского народа и римского государства, которому ты служишь, как и все мы… Лишь несодеянное принадлежит нам одним, ну, еще, может быть, неудавшееся, совсем уж никуда не годное; но истинно содеянное принадлежит всем, принадлежит миру.
— О Цезарь, моя поэма и есть несодеянный труд; это ужасно, но это так — а никто мне не хочет верить!