Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Свечи потрескивали, комнату наполнял рождественский запах, девочка спала в соседней комнате.
Анна Никодимовна точно знала, сколько нужно нарезать свечей — по числу веточек. Из года в год их было одно и то же число. Араукария не росла, как росли другие растения, не тянулась ни вверх, ни в стороны, — какое-то летаргическое деревцо. Кто-то советовал пересадить его в большой горшок, но Дробышеву нравились карликовые размеры деревца.
После революции жить стало и легко и трудно, все смешалось — важное и неважное, власти в Крыму сменяли одна другую. Были большевики, затем пришли немцы, затем во второй раз были большевики. Надолго задержались белые, и Дробышев вошел в моду. Его приемная
Пшют из гвардейских дезертиров, загорелый и щеголеватый, точно негр из оркестра, о чем-то конфиденциально шептал на ухо Дробышеву, и тот легонько выталкивал его из кабинета. Пышную молодую генеральшу в прозрачных панталонах доктор однажды придержал за локоть в своем кабинете, она сказала ему: «Пустите», но не рассердилась. Великая княгиня входила в кабинет с чахоточной красавицей дочерью. Дробышев три месяца держал княгинину дочь под наблюдением, что-то прописывал, что-то запрещал, снова выслушивал, щекоча мохнатым ухом ее белую тонкую спину. Уже начиналась эвакуация, когда Дробышев в последний раз осмотрел больную девушку.
— Кто будет лечить вашу дочь в Стамбуле, мадам? — хамовато посмеиваясь, спросил он старуху; она растерялась и что-то невнятное процедила сквозь зубы.
Ночью за Дробышевым заехали знакомые офицеры, он догадался, зачем он им нужен, как только они позвонили. «Мы хотим показать вам виды Крыма. Утром вы будете дома». Почти насильно они увезли доктора. Там, в черноте запертого двора контрразведки, стояла толпа босых, оборванных людей, окруженных конвоем. Их посадили на грузовик, ворота распахнулись. Это была поездка за город, в сторону Яйлы. Дробышев сидел на борту кузова, держась за него руками. Мелкая собачья дрожь охватила его всего. По этой горной дороге Дробышев не раз возвращался в компании с пикника, он привык слышать в этих местах нестройное пение, веселые выкрики из экипажей; теперь люди молчали, грузовики без фар медленно взбирались в гору. Но он не хочет присутствовать при расстреле! Не хочет, не хочет. На одном из поворотов дороги, выждав минуту, доктор не то чтобы выскочил, а вывалился из грузовика и остался один в лесу.
Он отморозил руки, в полузабытьи набрел на избушку лесного объездчика-татарина и жил у него несколько дней. Отсюда он видел, как отплывали последние пароходы.
В Крыму был голод, на базарах лениво и бесполезно бродили люди. Анна Никодимовна с трудом выменивала полученную в больнице бутылку вина на буханку красноармейского хлеба. Дробышев во дворе колол на щепки крепчайший, точно камень, дубовый пень. У девочки гноились пальцы под ноготками. Как только темнело, Дробышев проверял болты на дверях. В квартире жил по ордеру коммунист, член правительственной комиссии из Москвы. Доктор часто допоздна дожидался его, чтобы открыть дверь.
Сидели при коптилках, не было света. Дробышевский жилец с утра заседал в горисполкоме, вечером, захватив монтерский инструмент, как простой рабочий, шел на электростанцию починять испорченный дизель.
Он работал там до глубокой ночи. Дробышев засыпал у коптилки; часто ему снился один и тот же сон. Ему снился последний отряд белых — тот, что пришел в город, когда пароходы отплыли. В отряде были одни офицеры, они спешились у мола, зажгли костры на набережной, грелись. Им уже некуда было торопиться. Дробышеву снились расседланные офицерские лошади, они разбрелись по улицам, бродили в садах, обрывая каштановые листья, и одна лошадь, самая тощая, зашла во двор к Дробышевым, устало брела по кругу, цокала копытами. От этого кружения Дробышев просыпался, подливал дельфиньего жира в пузырек, чтобы коптилка не потухла.
А комиссар
— Вы знаете, — сказал он Анне Никодимовне, — в этих кипарисах ваших, когда их раскачает, разлохматит ветер, есть что-то медвежье. Честное слово… И мне почему-то сразу дом, семья вспоминаются.
На юге ему не нравилось, и он повеселел, когда включили электрический свет, город ожил, открылись первые здравницы, потому что знал, что теперь скоро Москва отзовет комиссию, и он уедет.
С заводов и фабрик, из деревень приезжали люди на отдых, их размещали в пустующих особняках, в гостиницах, в Ливадии. Это были рабочие, крестьяне. Дробышев лечил их не хуже, не лучше, чем прежних своих пациентов. Он бегал по здравницам, в свободный часок забегал в бильярдную. Он боялся заскучать. Он пристрастился к игре, его красные отмороженные пальцы, измазанные мелом, впивались в зеленое сукно стола. Внешне Дробышев немного опустился, в разговоре с больными допускал остроты, которых не позволил бы себе прежде.
— Я не граф, — говорил он по всякому поводу.
Или еще того хуже: на консилиуме, у постели больного, говорил коллеге:
— Смешно! Вы не граф. — И действительно смеялся, потирая лицо красными пухлыми пальцами.
Летом лицо доктора Дробышева покрывалось загаром, тогда под правым веком обнаруживался светлый узелок шрама, оставшийся после поездки на Яйлу. Но зимой лицо бледнело, шрам исчезал.
Каждый месяц в санаториях менялась публика: то инженеры, то учителя, то командиры Красной Армии. Здесь, в кабинете санаторного врача, они раздевались, дышали, как он велел, кашляли и были доверчивы, как дети, отвечали вдумчиво и смущались, когда Дробышев, тыкая их в живот пальцем, спрашивал:
— Ну что, мясца приехали нарастить?
Он каждого выщупывал, выстукивал, бил по вытянутым пальцам, каждому задавал неизменную серию вопросов. Чем болел в детстве? Вспыльчив ли? Потеют ли ноги?
Заполняя «форму», он думал о новой квартире, предоставленной ему дирекцией санатория. Иногда, запустив руку в карман халата со стетоскопом, он с удовольствием натыкался на круглую плотницкую рулетку.
Среди платанов и кипарисов доктор Дробышев пристраивал к домику веранду. В поисках шурупов Анна Никодимовна носилась по базару с монтерским чемоданчиком, оставленным комиссаром. Анна Никодимовна была уже не та, что прежде: располнела и как будто укоротилась. Она стала домовитой хозяйкой, осенью варила варенье, летом купала квочек в кадке с дождевой водой. На кухне в новой квартире она велела прорубить в дымоходе отверстие для самоварной трубы.
Круглый год дом перестраивался. Полы быстро пачкались, как всегда в новом доме. Каждый день все в доме перетиралось тряпкой, это вошло в привычку. Все вещи сдвигались с мест. Полдня стулья торчали в беспорядке посреди комнаты, и доктору, когда он забегал домой позавтракать, казалось, что стульев стало больше.
Муж и жена спали в разных комнатах, дочь звали каждый по-своему: отец — Ликой, мать — Лесей. Девочка носила красный галстук, училась музыке, ходила на уроки танцев. Анна Никодимовна была с ней дружна. По ночам Леся перебегала к матери на постель, они болтали о разных пустяках. Дробышев часто возвращался домой под утро. Проголодавшись за разговором, мать и дочь на крыльце, в саду, растапливали кипарисовыми шишками самовар и коптили над самоваром на ниточке камсу. Они любили копченую камсу.