Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Дробышевский сад был расположен, как все сады в Ялте, на склоне горы. Осенью в саду тихо, видно, как далеко-далеко, под деревьями, у каменной ограды, порхает белая бабочка.
Дом Дробышевых был из тех, о которых говорят — «полная чаша». Из открытых окон неслись фортепьянные гаммы. Парадная дверь полуоткрыта, на цепочке. Две финиковые пальмы у подъезда. Отгородившийся от улицы низкой каменной оградой, дом Дробышевых напоминал посольский или консульский особняк. Леся утром ходила в школу, после обеда — на урок танцев. Анна Никодимовна поджидала ее на набережной, они гуляли, иногда шли в кино. С мужем Анна Никодимовна давно не выходила на набережную.
Уже
На рассвете Дробышев подходил к калитке, отпирал ее, крался по шуршащему гравию к подъезду, звонил и прислушивался. Вилка настольной лампы втыкалась в штепсель, слышалось шуршание ночных туфель. Он хорошо знал этот сонный шорох. Анна Никодимовна молча снимала цепочку, открывала дверь.
Она не любила мужа, ей было все равно, есть ли у него другая женщина или нет. Так она привыкла думать. Она не могла сказать ему об этом только потому, что у них была дочь. Она поняла, что не любит мужа, остановившись как-то под окном учительницы танцев. То и дело прерывался простенький вальс на рояле, и резкий голос любовницы ее мужа отсчитывал ритм упражнений.
— Пассэ! — кричала учительница, притопывая ногой. — Делайте и-и, два и-и, три и-и… Rond de jambe… Что я вам говорю, дети: если направо, так не налево, если вперед, так не назад… Делайте — раз и-и…
Однажды, когда Дробышев вернулся из санатория с мокрым от дождя зонтиком и молча распяливал его на веранде, Анна Никодимовна, сжав кулаки, подошла к нему и сказала:
— Ты негодяй! Я ненавижу тебя, твой сальный нос, алчные губы.
Они стояли на веранде. Только что прошел летний дождь, солнце осветило веранду и сад, садовую лейку, брошенную на дорожке.
Но и эта сцена не помешала им, когда наступил Новый год, сидеть у сверкающей огнями араукарии.
Маленькое деревцо не выросло. Живо ли оно? Года проходили, солнце стелило свои прозрачные ковры на полу веранды. Наступала зима, были дни, когда снег падал тяжелыми мокрыми хлопьями, и за окном деревья надламывались под тяжестью внезапного южного снегопада.
Дробышев был еще студентом и жил с женой в маленькой комнатке возле университета, когда профессор, читавший курс гистологии, подарил молодым это растение. За тридцать лет араукария в тесном горшке отрастила только один этаж мохнатых горизонтально-извилистых веточек. Профессор состарился, жена умерла, и, преподнося молодым подарок, профессор прослезился: «Вот модус жизни, господа!», а извозчик, внесший за профессором елочку, осторожно устанавливал ее на шаткой этажерке, заваленной книгами.
И вот Дробышевы были снова вдвоем, как в молодости.
Все могло быть не так, как случилось, не в том порядке или даже вовсе не быть.
Лика училась на мостостроительном факультете в Москве, вступила в комсомол, писала редко, ей все было некогда, — она была отличница, и у нее чуть ли не пять общественных нагрузок. Прочитав письмо, доктор аккуратно вкладывал его в конверт и прятал в ящик письменного стола.
Жене он сказал:
— Мосты, которые выстроит наша дочь и ее приятели, смогут выдержать только общественные нагрузки.
Учительница танцев в одну из зим исчезла, Анна Никодимовна вздохнула свободно. Дробышев приходил домой рано, рано ложился спать.
В январе Дробышев поехал в Москву на врачебную конференцию. Анна Никодимовна осталась одна. Дробышев писал, что Лика, не слушая его советов, отправилась в Горький на строительство автозавода, он провожал ее. На вокзале играл оркестр, на перроне было много народу, говорились речи. На автозавод по мобилизации уезжала
Дробышев не выступал на конференции, но в кулуарах спорил, знакомился, был охвачен, как он писал, «общим настроением подъема, энтузиазмом всей корпорации». В последние два года он перевел с английского несколько статей и начал самостоятельное исследование по истории кремации в Англии. За погребение на лондонских кладбищах взимается несколько гиней — цена непомерно высокая. Доктор задержался в Москве и, насколько позволили имевшиеся в библиотеках источники, проследил за два столетия всю историю постепенного удорожания лондонских погребений.
Он вернулся в Ялту весной, несколько дней не ходил в санаторий и дописывал монографию. Он писал точно, в стиле, не допускающем разночтений. Вот наугад выдержка из первой главы:
«В городе Дели, в Индии, во время голода 1893 года, за отсутствием возможности погребения, было сожжено с 14 апреля по 10 мая 1700 трупов. Их сожгли в горне кирпичеобжигательной печи системы Гофмана. Одновременно загружали в горн 60—70 трупов, сгоравших до превращения в пепел в течение семи часов, с затратой до полсажени куренных дров».
За чаем доктор читал главу за главой Анне Никодимовне, она слушала и давала советы. Так, например, «полсажени куренных дров» она посоветовала перевести в кубометры, как теперь принято. Она подозревала, что в Москве не обошлось без этой неудавшейся балерины, но ни разу не высказала своих подозрений.
Труд Дробышева был напечатан. Лика и летом не смогла приехать домой. Письма ее стали сбивчивей и торопливей. Она была счастлива, работала в цехе; какими-то полуфразами она писала о Саше. Это был техник, с которым у нее были общие друзья; жила в одном общежитии — и все же не была знакома. А когда случайно с рационализаторской бригадой поехала в Сормово, там они познакомились рано утром на лодочной пристани, в очереди за байдаркой, и потом подружились, а Саша уже не работает на автозаводе, а работает в Сормове, и они встречаются в выходные дни на пляже.
Из этих писем Дробышевы поняли только одно: что дочь влюбилась и, наверно, выскочит замуж.
Как было принято в доме, предновогодней уборкой руководил сам доктор. Заранее он пригласил полотера — даже не одного, а двух — из тех, что круглый год натирали полы в санаториях. Полотеры пришли в солнечный день, было тепло на улице. Они распахнули окна, сняли пиджаки, повесили их на спинках отодвинутых стульев, разулись.
Один полотер — старый, другой — молодой. Проходя через комнату, доктор взглянул на полотеров, и вдруг что-то резко приковало его внимание.
Молодой работал легко, небрежно потряхивая плечами, руки держал за спиной и как бы пританцовывал левой ногой; правой ногой, прижимая к полу щетку, он делал свободные и легкие широкие мазки вперед, назад — и так подвигался без труда.
Старый тоже подпрыгивал на левой ноге и не отставал от молодого, но руки он держал не за спиной и не потряхивал плечами; согнувшись, старый полотер упирался обеими руками в коленку и не поднимал глаз от щетки, ерзавшей у него под ногой.
Дробышев даже присел на один из стульев, отставленных в угол. «Эк, как его согнуло дугой», — подумал он и вспомнил, что сам уже стар, что и его не пощадило время. Только влюбленный в себя дурак мог не заметить всех признаков старости, которыми он обзавелся в последние годы. Дробышев долго сидел на стуле, погрузившись в раздумье, пока старик, натужно приплясывая, не подобрался к нему и не попросил: