Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Марья Сергеевна нашла на столе среди вещей и подвинула к себе блюдце с водой.
— Вы хотите, чтобы они заботились не друг о друге, а о том, какое они производят впечатление.
— Я повторяю, Марья Сергеевна: я так же, как и вы, считаю, что вся эта история не стоит и выеденного яйца! Я не первый год в школе и разбираюсь в душевной жизни переходного возраста. Оля трудная, в глаза не смотрит, говорит раздраженно, резко, отрывисто. Вы сами это знаете. И тем не менее… ах, дети есть дети! Я обязана была ей сделать выговор за посещение вечера в мужской школе без моего разрешения. И потом эта драка, только что не дуэль. Ведь вот Пантюхов
— Пантюхов? Но ведь вы знаете, что этот человек пальцем о палец не ударил, чтобы побеспокоиться об Оле. Он только пыль в глаза пускает!
— Все равно. Не горячитесь, Марья Сергеевна, я права. Раз он вмешивается, я должна отреагировать. Ведь он единственный родственник.
— Ну, знаете… Пантюхов в роли блюстителя нравов! Зачем же вы тогда со мной разговариваете?
Антонида Ивановна помолчала с минуту — время достаточное, чтобы выбрать более удобные позиции.
— Не думала, Марья Сергеевна, — начала она примирительно, — что вы затеете такой пылкий, студенческий спор по поводу очевидной вещи. Вы такие забавные претензии ко мне предъявляете. Но ведь должна я была сообщить свое суждение тем, кто ведает распределением вожатых? За Олю Кежун мы отвечаем, пока она в школе, — ни до, ни после! Ведь даже родители отвечают за детей до известного возраста, даже алименты выплачиваются до восемнадцати лет, а там — иди-ка своей дорогой!
— Вот именно. Вот мы и договорились! — И Марья Сергеевна стала ожесточенно тыкать окурком в блюдце с водой. — Даже сильно желая обидеть, я не сумела бы рассказать о вас так, как вы сами о себе. Кому уподобились! Нам и вправду говорить не о чем. Только я вам скажу, раз нам и дальше предстоит вместе работать: побольше бы таких студенческих споров на наших педсоветах! Меньше бы выходило из стен школы медалисток, которые ничего не знают за пределами программы, пай-девочек, о чьих романах не говорят, а родители узнают последними, лишь по отметке загса на паспорте.
— Вот видите, вы же сами себе противоречите… Какие ужасы припомнили! — И Антонида Ивановна при этих словах коснулась пальцами щек. — Не понимаю вас! Почему вы хотите затруднить и без того тяжелое положение нашего брата педагога? В таком возрасте, как у Оли, все воспринимается слишком сильно, ярко! Надо сдерживать эти порывы! Сдерживать…
— Да что вы? Бог с вами… Да, надо сдерживать все отрицательные проявления этого чувства: и самые невинные — неприготовленный урок, поздние прогулки и недосып, и самые трагические — ранний, необдуманный брак… непоправимые, ломающие жизнь ошибки! — Марья Сергеевна решительно оттолкнула от себя блюдце с окурками, так что расплескала воду. — И в то же время надо развязывать этим прекрасным и чистым чувством все лучшее, что есть в характере человека! Пусть будет им легко, светло. Пусть даже еще и не любовь, не настоящая любовь, а только желание любви — все равно хорошо! Пусть дружно преодолевают трудности ученья, пусть умеют помочь в горе, пусть научатся обсуждать слабость… А встретятся через двадцать лет, взрослые люди, и узнают друг в друге детские черты и покажутся родными. Еще и поблагодарят друг друга. Да, от имени своих жен и мужей поблагодарят! Это ясно каждому, кто сам был обогрет настоящим чувством. Для вас это, может быть, одни формулы, но для Оли ее отношения с Митей — душевный опыт, который будет нужен, нужен на всю жизнь.
— Опыт… — несколько обиженно повторила Антонида Ивановна. — Опыт учит, но
Марья Сергеевна с интересом взглянула на Болтянскую.
— Слушаю вас и понимаю одно: вами владеет страх — и не за них, не за детей, а за себя!
И вдруг вспылила Болтянская:
— Да что вы взялись меня обличать! Мы так поссориться можем. Эта история выеденного яйца не стоит, тем более нашей многолетней дружбы. Я догадываюсь: вы сердитесь за те огорчения, которые я невольно доставила Мите. Белкин — удивительный деревяшка, никакой чуткости, а еще комсомольский работник! Не понимает, что перед ним люди, а не стулья. Я этого действительно не учла…
— Нет, вы не понимаете! — прервала Марья Сергеевна и снова со всей добросовестностью стала ей объяснять ее неправоту: — Антонида Ивановна, в этике педагога нет более тяжкого проступка, как тот, что вы совершили. К вам пришла девочка как на исповедь. Она простодушно открыла вам свою душу. Вы ее доверчивость вызвали именем покойной матери. Ну, а потом по-казенному сняли трубку и казенному же человеку, деревяшке, все разболтали, выдали, преподнесли. И что же, доверие побито, как градом. Высокие переживания низведены публично к чему-то смешному, преданы ухмылке.
— Я, может быть, действительно изгнала их из рая, и они застыдились, как Адам и Ева, — язвительно согласилась Болтянская.
— Нет, Антонида Ивановна! Так можно воспитать лишь лицемеров и ханжей. А этого добра у нас хватает. Вы с Белкиным хотите отвлечь Митю и Олю от их любви, но способны отвлечь только от чистого в любви. Вы хотите сдерживать чистые чувства, а развязываете и насаждаете цинизм.
— Чистые отношения, нечистые! — Антонида Ивановна нетерпеливо вскочила. — Бросьте! Каким инструментом изволите это мерить? Скажите так: опасные отношения. И они должны находиться под неусыпным наблюдением.
Теперь поднялась и Марья Сергеевна.
— Хорошо, — сказала она, — я остаюсь. Продам билет, верну путевку. Остаюсь. Только избавьте детей от вашего неусыпного наблюдения. Я уж сама как-нибудь…
Они пробирались среди вещей к выходу, и Антонида Ивановна, обескураженная крутым решением Марьи Сергеевны, все время говорила о том, о другом, задерживалась, с напускным интересом разглядывая какие-то вещи, а Марья Сергеевна, точно усталый и сонный Кутузов, следовала за ней по пятам. И уж если пришло это сравнение, то все это подлинно напоминало отступление Наполеона из Москвы.
— Я повторяю, Марья Сергеевна, — говорила Антонида Ивановна, — я уверена, что вся эта глупая история, раздутая досужими сплетниками, не стоит и выеденного яйца. Я доверяю вам, как самой себе. И коли вы остаетесь, это печально, но я спокойна!
И уже в открытой двери вспомнила самое приятное, что могла сказать напоследок:
— Во всей истории есть одна хорошая сторона: этот Яша больше не будет преподавать в нашей школе. Уж этого-то я добьюсь!
Три дня безнадежно сеялся мелкий дождь.
С утра собирались в спортзале. Часами стояли у ворот, настежь распахнутых в сторону футбольного поля, занавешенного дождем. Ждали просвета… напрасно: весь мир — точно любительская фотография, плохо проявленная и еще хуже напечатанная на плохой бумаге.
«Пирамиду» репетировали в помещении — куда как весело! Что бы ни делал Митя, он все время мысленно видел перед собой Олю: как она безучастно стоит у распахнутых ворот и смотрит в дождливое небо.