Избранное
Шрифт:
Все ходили растерянные, осунувшиеся. Только Анна Филипповна была спокойна. Она сварила кофе и накормила сестру, которая была здесь с утра, а теперь шел уже второй час, и до конца было еще далеко. Она приготовила для доктора мыло и чистое полотенце. Дважды она напомнила Машеньке о деньгах — «чтобы не забыть заплатить», — и все это тихо, без ворчания, которым прежде сопровождался каждый ее шаг.
Видно было, на ком все держится в этом доме.
Потом все куда-то пропали, и Трубачевский остался в столовой один. Сдержанным голосом Дмитрий говорил
Красивая седая сестра выглянула из кабинета.
— Попросите кого-нибудь, дочку.
Он побежал за Машенькой и столкнулся с нею в дверях.
— Идите, вас зовут. (Она с ужасом на него посмотрела.) Да нет же, просто сестре что-то нужно!
Она бессознательно повторила движение, которым все время закалывала маленькой гребенкой волосы, падавшие на лоб, и это так тронуло его, что он невольно схватил ее за руки, хотел сказать что-то…
Она отняла руки и пошла в кабинет.
— Книгу попросил, — сказала юна, вернувшись, — написал вот…
На старом конверте было написано знакомой рукою «А читать можно? Скучища!»
— Смеется, — добавила она недоверчиво. — То есть не смеется, а улыбается.
— Улыбается? — радостно переспросил Трубачевский. — Ну вот, видите? Что вы ему дали?
— Энциклопедический словарь «Пруссия до Фома» и «Россия».
Она тихонько засмеялась, но сейчас же стала опять серьезна.
— Знаете что… Вы здесь не сидите, в столовой. Нянька говорит — неудобно.
— Я пойду в архив, — испуганно перебил Трубачевский.
— Хорошо, я к вам потом забегу на минутку.
Но она не пришла. Прислушиваясь к звяканью посуды, к осторожному голосу врача, Трубачевский целый час просидел в архиве. Рукопись Пушкина, еще никому не известная, лежала перед ним, но он, разумеется, не прочитал ни слова. О чем только не передумал он за этот час! Вот Бауэр умирает, и он в последнюю минуту рассказывает ему о своей находке, о своих подозрениях; вот вместе с Машенькой он разбирает оставшиеся после него бумаги, и что ни день, то новые неожиданности и заботы. Вот он принимает посетителей по его делам. Вот в Пушкинском доме он делает доклад о его последних, еще не законченных работах… «Прошу почтить вставанием…»— и все встают, торжественные, печальные. Вот его приглашают принять участие в сборнике «Сергею Ивановичу Бауэру — Академия наук», и он берется за большой некролог.
Он так расстроился, сочиняя этот некролог, что не поверил ушам, услышав за стеной знакомый слабый голос:
— Ну вот, теперь, доктор, я вполне убедился в том, что ваша наука бессильна. Раньше думал, что только наша. Теперь вижу, что и ваша.
Дверь скрипнула. Машенька и Дмитрий вошли, и начался разговор, взволнованный, с недомолвками, с быстрыми, беспокойными вопросами и уклончивыми ответами врача. Бауэр молчал. Потом невесело рассмеялся.
— Ну, Сергей Петрович, говорите прямо. Рак?
Врач
— Пока нет оснований, — негромко сказал он.
Все замолчали.
— А теперь вот что… Выпейте-ка вы чаю.
Дверь снова скрипнула. Трубачевский вскочил. Он не слышал шагов, но знал, что это Машенька. Хоть два слова сказать ей, хоть взглянуть!..
Он нашел ее в кухне.
— Машенька…
Она обернулась.
— Он умрет, умрет, — сказала она, и Трубачевский впервые в жизни увидел, как ломают руки.
Шел пятый час, когда он вернулся домой. Окно в его комнате было открыто, и ветер сдул со стола листы. Он не стал подбирать. Рассеянно вытаращив глаза, бледный, он сидел на кровати…
Ему приснилось, что он приглашен на вечер. Приходит — все незнакомые, пожилые. Он здоровается, они сидя подают пухлые руки. Говорят, говорят. Он не знает, зачем он здесь и кто его приглашал. Ему неловко с ними, тоскливо. Но вот зовут к столу. Он берет вилку и не может есть. Они смеются. Он выходит: дом стоит на зеленой, поросшей травой горушке. Осторожно он идет вокруг дома — не по тропинке, а по траве, чтобы не было слышно шагов. За углом — какие-то люди, а в стороне бледный, худой Бауэр, впалая грудь, острый нос, большой землистый лоб. Он берет его за руку, рад. И старик прячет лицо в пиджак, смотрит исподлобья, печально…
Отец разбудил его. Ничего не понимая, не слыша, он сел и с ужасом уставился на листы, которыми был усеян пол. Что случилось?
— …Я его в столовую проводил. Ты иди, а я пока здесь приберу. Потом перейдете.
— Что случилось?
— Да ничего не случилось! К тебе пришли. Я пока в столовую проводил. Беспорядок такой, что просто стыдно.
Дрожащими пальцами Трубачевский расстегнул воротничок. Разумеется, это был Неворожин. Что сказать ему, как оправдаться?
Умываясь, он сунул голову под кран. Нужно прямо сказать: «Я думал, что вы его украли…»
Держа за спиной трость, закинув голову, Неворожин стоял перед фотографией, на которой Трубачевские — отец и мать — были сняты во время свадебного обеда. Фотография была ужасная: отец сидел нелепо выпрямившись, с большими стоячими ушами, у матери были нарисованные глаза, у гостей дикие, самодовольные лица. На ковре — пятно; отец любил рассказывать, как тромбониста Каплана вырвало и как быстро официанты все убрали и засыпали опилками и песком.
— Здравствуйте, Борис Александрович, — краснея за фотографию, пробормотал Трубачевский.
— А, добрый день! — улыбаясь, отвечал Неворожин. — Простите, я к вам без приглашения. Не прогоните?
Он тростью показал на фотографию.
— Больше всего на свете люблю старинные фото. Это ваша мать? Вы на неё похожи.
Трубачевский посмотрел на него исподлобья: «старинные фото» и этот снисходительный тон — к черту, с какой стати! Пришел, так пускай говорит прямо.
— Чем могу служить? — громко спросил он и надулся.
Неворожин развел руками.