Избранное
Шрифт:
Два саратовских студента и московский врач-бактериолог с женой догнали его, когда он возвращался с Азгека. Саратовцы были молчаливые, в тяжелых, подбитых гвоздями ботинках. Десять дней назад они вышли из Кисловодска. Мариинское ущелье поразило их. На местные пейзажи они посматривали с добродушным презрением.
Старженецкий, в котором чувствовался военный врач, напротив, был в хороших отношениях с природой. Все ему нравилось, в особенности зелено-молочная Теберда, весь день катившаяся к ним навстречу. Поминутно он окликал свою маленькую молоденькую жену, у которой было очень странное имя — Луэлла.
Карташихин
Старженецкий был красивый человек, еще молодой, широкоплечий, с военной выправкой; всю войну, и мировую и гражданскую, он провел в кавалерийском полку. Он прекрасно, убедительно говорил, — и черты гимназиста вдруг мелькали, когда он начинал восхищаться природой или, страшно перевирая, читать Александра Блока. Карташихин рассказал ему о своих институтских делах. Осенью он собирается выступить с докладом в научном кружке. Тема — слух, анатомия слуха. Он не хотел браться, но Щепкин настоял. Щепкин — это руководитель кружка, ученик Хмельницкого.
— Наверно, вы слышали?
— О Хмельницком слышал, — улыбаясь, ответил Старженецкий. — Ну и что же, начали работать?
— Да, но без особой охоты… Его интересует совсем другое. Он хочет заняться изучением смерти.
— Чем?
— Изучением процесса умирания. Он думает, что это — обратимый процесс. Если бы можно было построить аппарат, временно заменяющий сердце и легкие…
Старженецкий выслушал его, не прерывая и не улыбаясь.
— Знаете что, ваш Щепкин прав. Отложите эту мысль лет на десять. На вашем месте я бы не стал обгонять себя — это никогда к добру не приводит. Найти себя — вот задача.
Жена позвала его, он ушел, и Карташихин остался один с таким чувством что запомнит этот разговор.
Они собирались вместе отправиться на Клухор, и даже проводник был уже нанят. Но день выхода откладывали дважды — из-за Луэллы, у которой болела нога. Нужно было вскрыть нарыв, и Старженецкий, уверявший, что во время гражданской войны ему приходилось делать даже кесарево сечение, уже не раз приставал к жене с ланцетом. Она ругала его, — тихонько плакала и не сдавалась. Между тем хирург, по общим отзывам — превосходный, жил в той же гостинице, этажом выше. Он был приезжий, из Ростова, и второе лето проводил в Теберде.
Карташихин был у Старженецкого, когда, с трудом уговорив жену, Павел Иваныч отправился к хирургу — познакомиться и сговориться. Прошел час, другой, начинало темнеть, а он все не возвращался. Луэлла успела уже поплакать, пожаловаться на него, поговорить с Карташихиным насчет операции — как он думает, будет очень больно? — еще раз пожаловаться и снова тихонько поплакать. Она стала беспокоиться, когда он наконец вернулся, расстроенный и смущенный: доктор этот сам был смертельно болен.
— Я к нему с этим вздором, — сердито глядя на жену, сказал Старженецкий, — а у него — заражение крови. Как узнал, что я бактериолог, так и пристал: нет ли чего нового, не лечат ли по-новому за границей? Да что там по-новому… Ш-ш-ш!.. Вот он!
Высокий человек с сумрачным лицом и усталыми глазами спустился по лестнице в сад…
На следующий день, оставив Старженецких в Теберде и отправляясь на Клухорский перевал, студенты встретили больного доктора за озером, где начиналась
Весь день он думал о нем. Рыжий, прошлогодний снег лежал по обочинам дороги. Он казался теплым, таким же, как пыль или трава. Подъем начинался. Северная палатка была уже недалеко. С чувством гнева перед неизбежностью и бессмысленностью смерти он думал о докторе. Таканаев умирал без сознания. Этот доктор будет сам следить, как синеют ногти.
«Отложите эту мысль лет на десять». Как сговорились! Ну, нет! Это будет первое, за что он возьмется, вернувшись домой, аппарат, заменяющий сердце!
Они вернулись в Ленинград в начале августа. Занятия еще не начинались, в институте было пусто и душно. Во дворе за лето разбили сад, сажали кусты, прокладывали дорожки, просеивали землю сквозь большие решета.
Лукин, все лето работавший в порту, устроил и Карташихина, и он две недели грузил круглые, пахнущие смолой бревна, обедая за тридцать копеек в портовой столовке, в перерыве читая грузчикам вслух известия о Нобиле и Мальмгрене.
Однажды, взглянув на портрет отца, он вдруг представил его в докторском халате, со стетоскопом в руках. Он был не только начальником одной из дивизий Четвертой армии, не только военным стратегом и организатором, принимавшим близкое участие в знаменитой Бугурусланской операции, с которой начался разгром Колчака, — он был доктором, он лечил людей. Он выслушивал их, стучал по груди молоточком, писал рецепты. Больные жаловались ему, он огорчался, когда они умирали. Его будили по ночам, он одевался и ехал. Что он сказал бы об этой затее с искусственным сердцем, над которой в лучшем случае смеются, и которую в худшем — опровергают?
Карташихин развернул анатомический атлас и с карандашом в руках принялся бродить по всем дугам, туннелям и стропилам сосудов, ведущих к сердцу. Необычайная точность устройства поразила его. Это была целесообразность фантастическая, почти страшная. Сердце было построено по законам музыки и архитектуры.
На следующий день он отправился в Публичную библиотеку и засел за тематический указатель. Он выписал все книги по кровообращению и просидел над ними до середины сентября, когда начались занятия. Он читал с трудом, многого не понимая, но инстинктивно угадывая в каждой книге главную, иногда единственную мысль. К счастью, книга Броун-Секара в старинном переводе семидесятых годов попалась ему одной из первых. Опыт был прост и гениален. Вот что с изумлением, не веря глазам, прочел Карташихин.
«Я обезглавил собаку, — писал Броун-Секар, — и через десять минут присоединил к головным артериям стеклянные трубки, соединенные с медным цилиндром. Через этот цилиндр я пропускал с помощью шприца кровь, соединенную с кислородом. Прошло еще две или три минуты, и я увидел, что мертвая голова моргает глазами и двигает мускулами рта. Эти движения, по-видимому, управляемые волей, продолжались все время, пока в голову поступала кровь. Они прекратились, когда я разъединил трубки. Тогда вскоре наступила агония. Зрачок сократился и расширился, как при обыкновенной смерти, которую, следовательно, удалось отодвинутьна пятнадцать минут, пока производился опыт».