Избранное
Шрифт:
И остается винить лишь собственную трусость, что с появлением первой седины в усах — иными словами, при встрече с точно такою же шуткой природы — улыбка наша обретает совершенно иной характер. Теперь она гримасой застывает на губах.
Итак, повторное разительное изменение своего облика мы подметаем в период гормональной перезрелости.
Так отчего же на сей раз шутка природы представляется нам забавной лишь в случаях исключительных? И почему забавное здесь подмечают лишь индивиды исключительной духовной одаренности?
На шутку — шуткой. И мы пытаемся достойно отбиваться от целого каскада тех дурацких клоунских приемов, что вытворяет бренность, прокравшись внутрь: с нашими мышцами, с нашим умом и памятью.
Но
Я сижу в кресле у парикмахера, перед двухметровым зеркалом, и мне приходится сдерживать себя, чтобы не расхохотаться сокрушенно над самим собой: не физиономия, а какая-то маска ряженого. На шее с двух сторон, словно вожжи, натянулись жилы, те самые, из-за которых некогда в школе ватага злорадно гогочущих сорванцов прозвала озорайского плебана [8] «взнузданным лошаком». Еще обзывали его «сверху блин» — прозвище, казалось бы, бессмысленное, но тем вернее вызывающее безудержный ребячий хохот: из-за лысины плебана, похожей на тонзуру.
8
Плебан — приходский священник.
— А теперь подержите-ка сзади ручное зеркальце, — обращаюсь я к мастеру, — посмотрим, что там осталось от моей шевелюры.
— М-да… не густо.
Иными словами, от той шевелюры, которую я помнил, не осталось и следа; и все совершилось без моего ведома и согласия! Жизнь всех стрижет под одну гребенку, вот и меня сравняла с озорайским плебаном времен моего детства.
С возмущением человека, видавшего виды, трясу головой; но как только улыбка моя в зеркале встречается с улыбкой мастера, свою мне приходится удерживать на лице известным усилием воли.
Ничто так не близко моему пониманию, как ежедневные контратаки женщин, защищающих свое лицо от сокрушительных нападок времени. Чувство юмора у женщин (порукой тому мой опыт) с годами тоже изменяется, но совсем не так, как у нас. Юмор их мельчает и скудеет. Оттого, должно быть, в сравнении с мужчинами и получают они у смерти несколько лет отсрочки: ведь юмор самой смерти, в чем мы убедились, низкопробен уже в преддверии старости, а с течением лет шутки ее становятся все более плоскими, доколе он, тот юмор… Однако же попробуем придерживаться известного порядка в изложении.
Не следует, стало быть, с самого начала принимать эти грубые выходки смерти за нечто большее, чем щелчки по носу.
Передо мною встает картина: Боньхад, мы — второклассники, учитель Генерзич прохаживается по школьному коридору. Мы покатываемся со смеху, едва только Генерзич успевает миновать нас. Именно потому, что, встречаясь нос к носу, строим ему постные мины. А на спине учителя пришпилена бумажка с одним-единственным словом, но слово это обладало атомным зарядом расхожего острословия всех галактик Боньхада: «Макака».
Так отчего же нас самих особенно задевает, когда смерть вытворяет с нами этакие школярские кунштюки? Не оттого ли, что по нашему адресу прохаживаются за спиной? Значит, и здесь нам необходима своевременная осведомленность. Генерзич замечательно парировал шутку. Ведь в конце концов он не мог не заметить, что все над ним смеются.
В таких случаях смех достигает своего пароксизма, когда жертва собственноручно срывает с себя ярлык, негодуя или же присоединяясь к общему веселью. Однако Генерзич не доставил нам подобного удовольствия. Он все понял, махнул рукой и не стал снимать бумажку со спины. Отчего раздутый и радужный мыльный пузырь нашего злорадного напряжения вмиг лопнул.
Так и следует их сносить, эти наглые
Можно подметить, что более всего обращают внимание на неизбежные плевки старости иль моментально стирают их, копируя женские приемы самозащиты, те из мужчин, чья деятельность не позволяет нм отвлечься на то, чтобы легкой гимнастикой ума и улыбкой, натренированной до степени инстинкта, постоянно бодрить дряблые мускулы души и тела.
Здесь на первом месте стоят прорицатели-поэты и государственные мужи.
В мастерском портрете Миклоша Вешелени [9] , который нарисовал Жигмонд Кемень [10] и который, с нашей сегодняшней точки зрения, почти кинематографичен — столько в нем жизни, экспрессии, — отмечен один характерный штрих: этот старый зубр, слава Трансильвании, человек трагической судьбы, в передышках между великими патриотическими деяниями ежедневно усаживается перед зеркалом и маленькими щипчиками тщательно выщипывает из своей кудрявой бороды седые волоски.
9
Вешелени, Миклош (1796–1850) — венгерский общественный и политический деятель.
10
Кемень, Жигмонд (1814–1875) — венгерский писатель и публицист.
Деталь потрясает. Ведь эти щипчики — тоже оружие, как и сабля Вешелени, перед которой обращались вспять враги прогресса и которою Вешелени вырубил, если можно так выразиться, себе памятник при жизни — пример для лучших сынов отечества.
Передо мною любительская фотография: человек запечатлен на фоне джерсейских скал (ее делал бедняга Шарль); на негативе снимка поэт-изгнанник, суровый Виктор Гюго сам делал ретушь, срезая выступающий живот; но, к сожалению, орудовал он столь скверной выцветшей тушью, что из-под ретуши отчетливо проступают подлинные контуры фигуры.
Эта история тоже берет за душу. Унизительностью ситуации: за малую толику денег читатель, увлекающийся поэзией, получает, помимо мятущихся волн стихов, также изображение самого поэта — этого утеса, дробящего валы. И возможностью аллегории: для бренной плоти не утешительна мысль о нетленности духовной.
Так что же нас в силах утешить?
Дабы избежать категоричности в ответе, ответим жизненным примером и под этим предлогом продолжим разговор о фотографиях стареющих людей.
Итак, я извлекаю их из шкатулки своей памяти: дагерротипы стареющего Кошута и стареющего Араня, выполненные в один и тот же год. Прежде чем их сравнивать, расположивши друг подле друга, отмечу кстати: как поэт, в моих глазах, разумеется, верховный правитель — Арань, но как общественному деятелю в истории Венгрии той же поры трон отдается мною — со всем пиететом — Кошуту. Кошут на фотографии, выполненной, очевидно, в каком-нибудь лондонском фотосалоне, опирается на бутафорскую мраморную колонну; прекрасное, мученическое лицо его обращено вверх; на этой фотографии, несомненно, запечатлен государственный муж: Кошут до пят задрапирован в тривиальный гамлетовский плащ, какого ни он сам, да и никто в Европе никогда не носил; из-под плаща выглядывает только носок ботинка; нога упрямо выдвинута вперед. Картина батальная; театрализованно батальная; изображенный на ней пожилой человек желал бы всем своим видом показать, что он готов к боям и полон сил, он хотел бы заставить забыть про свои тогда уже изуродованные ревматизмом колени — вот почему они и закрыты плащом, — но желание его тщетно, потому что оно слишком явно. Именно недостаток силы и ощущается в изображении, и театрализованность его лишь подчеркивает это.