Избранное
Шрифт:
Можно быть закрытым, как дом. Холод карабкается по моим штанинам вверх. Бессонница уже подстерегает меня у изголовья походной кровати, покрытой американским армейским одеялом (из которых в только что освобожденной Бельгии шили пальто). Был бы я дома, выпил бы пару таблеток. Странно, что теперь я могу назвать домом ту комнатенку за тысячу двести франков в месяц с жужжаньем пылесосов поутру (должны же девушки откуда-нибудь начинать уборку, а начинать ее нужно как можно раньше, иначе они никогда не управятся, и разве они могут начинать шуметь с комнат за три тысячи франков в месяц?), с английскими туристами, мерзкой собачкой портье, хозяином, который сует свой нос во все комнаты и ходит повсюду со складным метром в руке — ему, видите ли, необходимо снять размеры для нового радиатора.
Кто-то в одних носках подкрался к двери и читает то, что там написано, чего не могу прочесть я. Дальше по коридору юная мать разговаривает (молодо, гордо, радостно) со своим ребенком.
Завтра я начну снова. Раздувать потухшие угольки. Только что по бумаге пробежал жук. Я нарисовал вокруг него круг, и он застыл неподвижно, подобно мне, глядящему на него. Спокойно. Я уже спокоен.
В моем Soledad sonora [16] процитировал он, довольный сам собой.
16
Soledad sonora (ucn.) — звучащее одиночество. Слова из цикла «Soledades» («Одиночества») испанского поэта Луиса де Гонгора-и — Арготе (1561–1627).
Персоналии
ДИРЕКТОР (он гладкий. Я много слышал о его предшественнике, настоящем нормандце, который пострадал после освобождения и был — о-о-о! — такой честный, такой справедливый, уверяли учителя. Тем не менее меня вполне устраивает новый властелин. Может быть, потому, что по отношению ко мне он слишком гладкий.
Его волосы уже седы, приглажены и напомажены, как у кинозвезд двадцатых годов. Выдвинутая вперед нижняя челюсть, адамово яблоко. Перчатки из телячьей кожи, которые он не снимает, когда пожимает мне руку. Ботинки со скрипом, накрахмаленная рубашка, что за благородный охотник!
Иногда ему приходит в голову блажь дать урок. Истории или сольфеджио. Отбивая ритм, он поднимается на носочки. Доредо. Редо. Мифамидо. Сольлясольсидо. История — его хобби, его почтовые марки, его голубятня. Ничего удивительного в том, что он сил своих не жалеет на Молодежное движение в Партии. Само собой. В школе он организовал хор. Трели. Благолепие. Юные певцы деревянной Виселицы. Медленно, но верно у малолетних сопрано вырастают в горле опухоли, под носом появляется пушок, и их вышвыривают. Во всем должен быть порядок. Директор — самый гладкий из всех, кого я знаю. Потому-то он и Директор. Такая властность, такое знание человечьих душ, такая изворотопрожорливость в сфере возможностей, такая совершенная дипломатия должны быть вознаграждены. Ах, сейчас своим пальцем — без перчатки — он постукивает меня по плечу. Хотя его никто не может сейчас видеть, ибо ученики — в коридоре, мы одни в классе, он позирует, глубоко вдыхает воздух, как диктор телевидения перед первой фразой, подмигивает и слегка наклоняется ко мне):
— Де Рейкел!
Я:
— …
Директор (закованный в свою позу, как личинка в кокон. Нет вежливости более жесткой, чем его! Как изысканно-холодно и чуткоотрешенно наклоняет он голову, будто прислушивается к зыбкому шуму в коридоре, где расшалились ученики. Он принюхивается, вынюхивает что-то, затхлый запах человека; мы, люди, тоже принадлежим к его расе, но мы несовершенны. О, круглый, не запятнанный никотином кончик его пальца — с выпуклым матовым ногтем, подпиленным и отполированным одной из трех его дочерей, с умело обработанной лункой, — он скользит вдоль гладко выбритой щеки, ищет щетинку или складочку, колеблется, ползет назад, вооруженная рогом фаланга, ищущая дорогу; так и его голос находит верный путь и произносит):
— Де Рейкел.
Рука у его щеки — я только что это заметил — держит перчатку, серую, утратившую плоть кисть, пучок обесточенных пальцев, подкушенный большой палец, кожаная длань, потерявшая службу (ее служба: при всех унижать меня).
Он щелкает перчаткой по бедру, словно подстегивая коня, жеребец взвивается на дыбы, он разом обуздывает его и начинает с интересом изучать мое левое ухо, мочка приковывает все его внимание. Он пахнет миндальным деревом, пережаренным кофе и чем-то металлическим. Лист его лба морщинится прожилками думы. Да, полна сложностей жизнь в кишащем опасностями государстве Директора, если бы МЫ — Директор ровной как зеркало спортивной площадки для игр, места для задумчивого скольжения на роликах — не были бы Сами Собой, если не было бы Нас, властелина и укротителя, пестующего талант и дисциплину неспособных к самоуправлению учителей! Нам, уважаемому Директору, известны каждодневные неприятности, в особенности докучает Нам одно из зол, один из формуляров, стопку которых подкладывают Нам каждый день на бюро, отчего у Нас тяжесть в желудке, так вот, первое на сегодняшний день зло — несмотря на то, что Мы с раннего утра в поте лица трудились, измученные и промороженные в холодильнике Нашей железной воли, — первостатейное это зло Мы должны истребить на месте, как можно быстрей, пока оно, подобно легочной чуме, не расползлось повсюду, и этим злом является стоящий пред Нашими светлыми очами де Рейкел, и Директор говорит:
— Дорогой де Рейкел, извините, что прервал ваш урок, это очень важно, не так ли, я подумал, понимаете ли, что вы, по всей видимости, не собираетесь на сегодняшнее собрание, не так ли? Это было бы, мягко выражаясь, по меньшей мере прискорбно, поскольку я имею на вас виды, вы же знаете, не так ли, уважаемый де Рейкел, я ведь вам говорил об этом, при случае я могу кое-что для вас сделать, что весьма было бы для вас полезно, но по долгу службы я пока не могу об этом распространяться. Я выступаю сегодня вечером, вы ведь в курсе? После оглашения повестки дня и сообщения руководства об участии в ежегодной поездке в Зальцбург, не так ли? Я скажу сначала несколько слов о местном Комитете, а затем перейду к теме «О значении Моцарта для нашей молодежи». И я подумал, что вам во вступлении было бы неплохо подчеркнуть мою неустанную заботу о нуждах молодежи. Естественно, я оставляю за вами полную свободу говорить, о чем вы…
Дальше? Я отказываюсь. Дальше. Его зубы, сквозь которые с трудом протискивается «с». Старозаветное «а», «а» времен Высокого фламандского. Его ледяной взор, глаза прозрачнее ручья, в котором одна средневековая героиня захлебнулась, да-с, и окоченела. Его брюзгливый рот, выпускающий голубей из поганого погреба, словечки типа: «не так ли», «так ведь», «я не прав», словечки, страждущие соучастия, не так ли? Так ведь? Я не прав? Будто его постоянно обижают. Однако повсюду под пеной слов, намекающих на потаенное сопереживание, — не так ли? так ведь? я не прав? — очевидно проступает злокачественность. Как будто его уста благозвучно источают гной! Жанр, в котором он выступает, — фин-де-сьекль! Что-то вроде: ах, этот господин знавал лучшие времена и сохранил от них свои манеры. Пугливое сомнение, жалкое отчаянье тревожат душу этого бонвивана, не так ли, я не прав? Да, воистину тайна, точно соус, сочится по этим недвижным, окончательно сложившимся чертам лица. И не есть ли этот соус — душа кушанья?
Как он могуществен! Он — главнейший позвонок в скелете школы, важнейший болт в механизме вселенной, без него не натянулись бы туго, точно струны, меридианы, и ось мира — его нерешительно пощипывающая щеку рука с безжизненной перчаткой, медленно ползающая по лицу. Он говорит:
— Де Рейкел, у тебя есть минутка? Послушай, сегодня вечером тебе нужно прийти чуть раньше обычного, ибо сразу после председателя должен выступать я. Будь краток в своем выступлении. Договорились? Мы рассчитываем на тебя.
Директор (он за снятие опеки, он за возобновление, он за объединение, за оздоровление жизни всех слоев, за единение с тем, что на сердце у нас, за связи с, в рамках того что, в сегодняшней обстановке, на всеобщечеловеческой основе, не так ли?
Я становлюсь ребенком, когда он смотрит на меня, придурком. Я жду наказания. Никогда не буду больше класть в его бюро хлопушку для фейерверков, чего доброго, если она взорвется, он, целый и невредимый, свежий и бодрый, своей сухой пахучей ладонью даст мне крепкий подзатыльник, будто благословение). Он говорит: