Избранное
Шрифт:
Жанна царапает длинным лакированным ногтем краешек медной пластинки, на которой новоготическими буквами выгравировано «Менеер Михилс». Она собирает серую пыль в кучку и придавливает ее кончиком пальца. В двадцати метрах от нее священник благословляет каждого из шестерых членов семейства Хейлен, одного Джакомо Романьи и одну Тилли Хооребеке. Священник рыжий, коренастый, на волосатой руке нет часов, а голос его — непоставленный, тусклый баритон — никого не способен взволновать, никого. Прыщавый служка, который то и дело украдкой посматривает на Тилли Хооребеке — как будто она делает ему знаки, — с такой силой захлопнул требник, что пюпитр сдвинулся со своего места, издав короткий писк, слишком домашний и слишком привычный, неожиданный в этих стенах, и Жанна вспоминает, как жадно впитывала она
Клод не то смеется, не то плачет, а потом вдруг чихает.
Она думает о том, что у Таатье от выпивки настоящее размягчение мозгов, если она так легко отпустила Клода с отцом в эту поездку — и всего через месяц после обследования. Альберт и его сын не отвечают за то, что творят, это всем давно известно. В конце концов, и ей до этого нет никакого дела.
Натали ерзает. У нее, конечно, опять болят ноги, они все в синих узелках, шишечках, пятнышках, лодыжки совсем заплыли, и как только ей удается втиснуться в туфли, а ведь они ей и раньше жали! Ей тоже, как Лотте, нужно подкладывать супинаторы. Что же такое происходит с человеком, если он, достигнув определенного возраста, разучается ходить? Неужели это он бегает в детстве босиком? По росистым лугам?
Священник шествует между канделябрами, то поднимается к алтарю, то сходит по ступенькам вниз, за ним тенью следует прыщавый служка в белом рошете [122] под аккомпанемент медного бряцания и песнопений. А он совсем не старится, этот пастырь Натали, видимо, следит за собой, конечно, каждый человек должен следить за собой. Но только не я.
Джакомо заговаривает с Клодом — вот чудеса, — но слов издалека не разобрать. Потом Жанна слышит — к счастью, Натали не обратила на это внимания, — как оба смеются. Если я останусь стоять как статуя, не сдвинусь ни на миллиметр, они сейчас прекратят свой смех и Натали ничего не узнает. Если же я шевельнусь, просто поглубже вздохну — и это будет заметно по движению моих плеч и сбоку по моему бюсту, — им покажется, будто и я смеюсь вместе с ними, радуюсь их шутке, они будут смеяться еще громче, бесстыдней и вконец испортят Натали ее поминальную мессу. Жанна с улыбкой оборачивается к Клоду.
122
Рошет (франц.) — короткое белое одеяние служек в католической церкви.
Джакомо и его сообщники, Клод и Тилли Хооребеке, прыскают, Джакомо прикрывает рот вялой ладошкой, и все трое умирают со смеху, глядя на огромный зад ее сестры, которая после нескольких движений пастора, сопровождаемых побрякиванием, наклоняется вперед и, наверно, открывает им на обозрение повыше чулок — а при ее габаритах все чулки оказываются слишком короткими — жирную белую ляжку. Жанна подмигивает Клоду.
Мужчины ржут как жеребцы. Эхо разносится по боковым нефам [123] и достигает алтаря, потом волна откатывается назад, прямо в лицо священнодействующего пастора, который останавливает этот приступ смеха жестом правой руки, держащей маппу, оборачивается под распятием и посылает благословение святотатцам.
123
Неф (лат.) — продольная часть христианского храма, обычно расчлененного колоннадой или аркадой на главный и боковые нефы.
Когда семейство после службы ожидает священника в палисаднике возле сакристии, Натали, разгоряченная и потная, говорит, что месса удалась на славу.
— Что это на тебя опять нашло? — спрашивает Жанна.
— На меня-то ничего, это на моего папочку, — отвечает Клод.
— Что случилось?
Оказывается, у Натали на юбке плясал солнечный зайчик, точно живая золотая монетка, и мужчины сочли невозможным удержаться от смеха.
— Только и всего? — спрашивает Жанна понимающим, искренним тоном, который она усвоила с этим мальчиком несколько лет назад, с тех пор как они стали проводить вместе каждую первую среду месяца, когда Джакомо едет в Брюссель на встречу итальянских ветеранов, а ее высаживает в Генте на Хлебном рынке и она отправляется за покупками. Каждую среду, пока Клода не положили в больницу, они ходили лакомиться пирожными в Гран-Базар, болтали, сплетничали, секретничали, обсуждали новые моды — взбудораженные, по-женски взволнованные — такой бабой я обычно не бываю. Клод наверняка рассказывал потом об этом своим дружкам, доктору, Таатье, но ей-то до этого нет никакого дела, они живут далеко друг от друга, да и вообще, Альберт и Таатье, эти горькие пьяницы, бедные как церковные крысы, ничуть ей не опасны. Разве сама она не рассказывает иногда всякую чушь о Клоде и других кому попало? Удивительно, что потоки сплетен никогда не встречаются.
— Отец говорит, что он никогда в жизни не пойдет со мной больше в церковь, — говорит Клод с загадочной и гордой усмешкой. — Как будто он ходит туда каждое воскресенье. Представляешь?
Она улыбается и берет его под руку. Неожиданно появляется пастор, а с ним Лотта, которая все время кивает. Как ни в чем не бывало выходит он из дверей сакристии. Торжественного одеяния на нем нет и в помине, никаких следов недавнего сияющего прошлого не обнаружить в этом чинно беседующем, не спеша шествующем невысоком человечке; он кивает четверым односельчанам, чьи головы высунулись из-за кладбищенской стены, краснощекие, у одного — трубка, а трое в кепках. Под ногами шуршит гравий.
— Послушай!
Лицо Джакомо, с пигментными пятнами, с некрасивыми седыми поредевшими бровями, пылает яростью.
Жанна отвечает:
— Ну, что опять не слава богу?
— Ты шлюха, я тебе это уже десятки раз говорил.
— Ну и что?
— Не думай, что так и дальше будет продолжаться.
— Хорошо, — говорит Жанна и прижимает к своим ребрам костлявую руку Клода. Она чувствует сопротивление юноши и прижимает ее еще сильнее.
— На этот раз, — говорит Джакомо, — я с этим мириться не намерен.
— Хорошо, мое сокровище, — говорит она без тени удивления.
— Я не желаю быть больше рогоносцем. Слышишь?
— Тихо, — говорит она. Ей кажется, что Натали, беседующая с пастором, начинает беспокоиться, и она добавляет шепотом: — Я понятия не имею, о чем ты.
— Ну как же, как же. — Джакомо смеется беззвучным смехом, без всякого выражения. На повороте аллеи Клод высвобождает руку из ее клещей, после деревянных крестов потянулись мраморные, надгробные плиты из серого известняка, обелиски с овальными фотографиями сепией, миниатюрные часовенки, лавровые венки из камня, коленопреклоненные пажи из бетона. Пастор и Лотта уже стоят у могилы Матушки.
— Ты участвовала в этой комбинации.
— Нет.
— Ты же знала про эту куртку. Ведь правда?
— Попридержи язык. Не расходись.
Взволнованный, возбужденный Джакомо. Ее измена, ее обман — единственное, что еще может его возбудить. А он, Отелло, растерянный, обливающийся потом от страха, не знает, куда ему деваться в этой стране низинных польдеров и подстриженных ив, где не едят гречки, не поют мелодичных песен и не вывешивают на улице белье. Он здесь в заточении, как в холодильнике. Вдвоем со мной. В клетке, где воняет навозом и веет могильным холодом, где вдали слышны деревенские фанфары, а рядом негромко жужжат члены чужого семейства, которые готовы гнать его отовсюду, даже от могилы Матушки. Он шепчет Жанне:
— Сейчас я стяну с него эту куртку. Прямо сейчас. Ты слышишь?
— Что?
— Куртку Марка Схевернелса.
И тут она вспомнила. На Альберте действительно куртка Марка Схевернелса. Это выглядит настолько вызывающе, безнравственно и позорно, что кровь сразу бросилась ей в лицо.
— Кто? Альберт? — восклицает она.
— Да, твой Альберт.
Она ищет поддержки, но Клод стоит возле могилы, рассматривая носки своих ботинок.
— Так, значит, ты все знал?
Она колеблется, а затем губы ее непроизвольно собираются в трубочку, она кивает.