Избранное
Шрифт:
Первой поднялась и пошла умываться Люся, в коридоре уже плотнело голосами, утро отходило ко дню. Когда из палаты вышла Серафима, тут же встала и распахнула форточку Зиночка, постояла, покачалась чуть на кривоватых от перенесенного в детстве рахита ногах, подумала и снова легла. Зиночка прибыла к нам три дня назад, но она тоже привычный к больницам ревматик, потому сразу зажила уютно, неторопливо: что-то вязала, сидя на своей койке, немного читала, ходила смотреть телевизор. В коридоре у нее уже было много знакомых.
Зашевелилась, очнувшись, Алла, потянулась со стоном и коротеньким смешком, села на койке.
— Доброе
Зиночка промолчала, пришлось мне произнести какую-то дежурную фразу, вроде: «…не санаторий — больница…» Что говорить — ночка была тяжкой, и до сих пор томит меня где-то чувство нелепой вины. За что? За то, что я здоровей?..
Алла оттянула у горла ночную рубаху, выпачканную засохшей кровью, стащила через голову, достала из тумбочки свежую. Не торопилась надевать, стояла, повернувшись ко мне, перебирала в руках цветной шелк. Когда я первый раз увидела ее нагишом, то имела неосторожность сказать, что у нее типичные формы женской древнеиндийской скульптуры: круглая высокая шея, пышно-округлая грудь, узкая талия и широкие бедра. Парвати — любимая жена любимого моего бога… Старожилки наши сдержанно отнеслись к моему восхищенному удивлению, зато Алла не упускала теперь случай устроить для меня стриптиз. Грустно думать, что эта красота обречена.
— Алка, одевайся, простудишься, — сказала я, усмехнувшись, — форточка открыта.
— Я люблю голышом ходить, — созналась, тоже засмеявшись, Алла. — В рубахе мне вроде воздуху не хватает.
— Это из-за сердца, — подала голос Зиночка. — Мне тоже — особенно если душно в комнате.
Вошла Серафима и закрыла форточку. Тогда я тоже поднялась, сходила умылась, сдала «биохимию»: граммов сто крови из вены, у меня даже в затылке заломило. Потом, когда схлынула толкучка, мы всей палатой ходили завтракать.
В половине одиннадцатого мы лежали в постелях, ждали обход. Это было второе серьезное Дело, его, как я поняла, признавали все: в палате становилось тихо, каждый прислушивался не то к себе, не то к шагам в коридоре.
Наш врач Игорь Николаевич был молод — до тридцати пяти, но уже защитил кандидатскую, заканчивал докторскую, вид у него был отрешенный и замыканный. Он и без халата выглядел врачом. В круглых очках, худой, высокий, сутулящийся, он проходил по коридору мгновенно и исчезал в ординаторской.
Войдя в палату, он, наоборот, становился медлительным — казалось, что он просто пользуется случаем отдохнуть, не спеша пересаживается с одного стула на другой, засовывает кнопочки стетофонендоскопа себе в уши, чтобы ничего не слышать, и прикрывает глаза, чтобы не видеть ничего.
Он, в общем, безошибочно ставил диагноз с первого прослушивания: ухо у него было прекрасное. Мне он сказал еще в кабинете директора, посидев несколько времени возле меня с полуприкрытыми глазами, сосредоточенно шаря пятачком мембраны по моим ребрам и лопаткам:
— Порока нет у вас… Шумок в пятой точке небольшой… Тоны приглушены.
— А отчего же приступы? — спросила я, почувствовав себя уличенной симулянткой.
— Выясним… — Доктор поклонился и вышел, предоставив нам с директором обговаривать подробности.
Я растерянно поглядела ему вслед, чувствуя, как нелепо жалею, что не имею какого-то страшного
Тогда, возвращаясь домой, я сердито думала, что если бы я была необыкновенно молодой красавицей, то, наверное, и при отсутствии сложного порока глаза доктора смотрели бы на меня более заинтересованно. Попав в палату, я поняла, что ошиблась. Полукровка, потомок Чингисхана по отцовской линии, наша красавица Алла была для доктора только больной, очень больной…
Такое положение дел забавно меняло наши привычные представления о себе, расставляло нас в иной очередности в табели о рангах. Здесь, в палате, она начиналась с Ани и Аллы, потом шла Люся со стенозом и мерцательной аритмией, ожидавшая, когда ее заберут на операцию, потом Серафима, потом остальные. Я была последней, самозваной, бездарной — протеже директора.
Моя постель стояла первой от входа по часовой стрелке, наш доктор имел обыкновение начинать обход не с тяжелых, а по порядку, но мне казалось, что он начинает с меня, чтобы скорее отбыть скучный номер и приняться за интересное.
Сегодня Игорь Николаевич вошел, как всегда, быстро, поздоровался, мы ответили ему эмоциональным разнобоем приветствий, он двинул стулом, устраиваясь возле моей койки, и взглянул на меня. Первый раз за профессиональной полуотсутствующей доброжелательностью я увидела нечто личное: он взглянул на меня — коротко, но взглянул.
— У вас высокое РОЭ, — сказал он с одобрением, словно поставил нетвердую четверку. — Спину сначала…
— Сколько? — спросила я, хотя ровно ничего не понимала в этом. Скажи он «сто» — мне было бы одинаково приятно, что хоть чем-то подтвердила свои претензии на койку в его палате.
— Больше тридцати… — буркнул он снова ускользающим голосом. — Задержите дыхание… Биохимию сдали утром? Так… На рентген сегодня пойдете.
Добросовестно обойдя все знакомые и глубоко неинтересные ему точки, где мое сердце выявляло истинную свою сущность, он поднялся:
— Ну, хорошо…
И перешел на стул к Ане.
Повернувшись на бок и подложив под висок локоть, чтобы было видно, я наблюдала за нежной любовной игрой, которую вели сейчас Аня и Игорь Николаевич. Будь Аня на пять лет старше, а доктор на пять лет моложе, он мог бы быть ее сыном, но здесь роли менялись: он сидел рядом и, как старший, тихо и строго расспрашивал ее, а она, глядя ему в лицо любяще-беззащитными глазами, отвечала, жаловалась, показывала сильное раздражение от измучивших ее уколов, растекавшееся с ее необъятного бедра к паху, он огорченно кивал, хмурился, ощупывая нежно-внимательными пальцами неопадающие шишки от уколов, отеки на Аниных толстых щиколотках и голенях. После долго слушал ее сердце, и лицо его бледнело, а в серых глазах появлялось горькое исступление, как у меломана.