Избранное
Шрифт:
— Фадеич, а ведь это ты возвратил мне жену…
— Каким боком?
— Сходил к ней — ну она и загрустила.
— А куда ты дел ее мужа-брюнета?
— В химчистку.
Василию пришла было мысль взять еще бутылку, да Эдик с Валеркой отговорили. И я свою лепту внес, разъяснив ребятам, что слово «алкоголик» есть членистоногое, поскольку сложено из «алкаша» и «голика». Понимай так: коли будешь алкать, то останешься голым.
И тогда — сквозь туннель, конечно, — сказал мне Василий золотые слова:
— Фадеич, мужик ты нудный, но без тебя нам скучно.
— Знаю, Вася,
— А где ее брюнет — знаешь?
— Его труп ты отдал в химчистку.
— Ага, он теперь там заведующим.
— Маразм крепчал, — подал голос Валерка.
— Пошли на свежий воздух, — решил Эдик, очень неглупый малый.
Они проводили меня до дому. От весенних паров, от земельной прохлады, от сырой темноты все улетело из головы в космос. Надумали мы с ребятами встретиться путем, у меня, для разговоров, а не по-сегодняшнему. И уж прощались на моем углу, как Валерка-изобретатель возьми да скажи мне без всякой ухмылки:
— Научил бы жить, Фадеич…
— А какой ты жизнью хочешь жить, Валера?
— Красивой, Фадеич, красивой.
— Сперва научись не терять стремглавых минут.
— Разве этому научишься…
И тогда сказал я вроде бы ему, но вроде бы всем:
— А ты живи так, будто у тебя на календаре ежедневно двадцать первое июня одна тысяча девятьсот сорок первого года и ты знаешь, что случится двадцать второго.
9
Как надо просыпаться человеку-то? Чтобы ангелочек порхал или, как в нынешних фильмах, кофий на колесиках въезжал. Утро для радости, поскольку начало всего дня.
Скосил я глаза на Марию, отвернувшуюся от меня. А она злобой дышит — ей-богу, вижу злость, которая клубится, как сера над вулканом. Это с чего ж и через почему? Неужто за выпитое пиво? Тогда ум молчит, а дурь кричит, то есть выдыхает серу.
Я против алкоголизма как такового. С другой стороны, живу не в райских кущах, а в жизненных гущах. Короче, не херувим. Посему рюмку могу поднять, но смотря с кем и смотря зачем. И тоже имею суждения относительно причин бытующего порока. Про одну, упускаемую учеными, выскажусь. Пока Мария встает…
Почему мужик выпивает? И к тому ж: почему мужик дремлет у телика, пухнет на диване, слоняется от двери к двери, в доминишко стучит, за бабенками стреляет или это… хобби теперь завел? Потому что мужика посадили в конторы, за столы или дали хоть тяжелую работу, да спокойную. А мужик — это же боевой кот, а не дохлый тигр. Ему подавай опасности, подавай схватки, если, конечно, он мужик. Те же вулканы подавай, где клубится вареная сера. Вот он и лезет в горы, чтобы кое-что испытать. Кстати, кто бывает в горах, у того много приятелей на равнинах.
— Завтракать-то будешь? — спросила Мария брюзгливо.
Зачем вот спросила? За всю совместную жизнь я ни разу не погнушался утренней пищей.
— Блинами пахнет, — сказал я.
Вот к чему бухнул? Ведь чую, что картошку жарит.
— На блины муки нет.
— Где ж она?
— В магазине.
— Так купи.
— Раньше это было мужицкое дело — муку возить.
— А наша кобыла сдохла.
Чую, выходит какой-то перевертыш: Мария сердита на меня, а я за это на нее в свою очередь.
— А это кто, черненькие-то? — спросил я о слизняках, налипших на картофельные пластины.
— Или вкус потерял?
— Что-то я их в лицо не узнаю.
— Грибы соленые.
— А я думал, икра черная.
— К старости брюзжать начал…
Допустим, начал. Старик и обязан брюзжать, у него это вроде общественной работы. Не характер меняется. Характер, что размер ботинок, даден на всю жизнь. Тут другая тонкость. Пенсионер-то жизнь прожил — старел, умнел, мудрел… И вот огляделся он, скажем, в автобусе, а народ-то вместе с ним не постарел, не поумнел, не помудрел. И схватит такого пенсионера недоумение: жизнь-то не шла с ним в ногу, а вроде бы отстала. Забрюзжишь.
— Чем намерен заняться? — спросила Мария подозрительно.
— А что?
— Выбил бы ковер.
— Я же его в прошлом месяце колошматил…
— Вещь дорогая, от пыли кургузится.
— Ничего, пусть покургузится.
— А ты к окну сядешь?
— Надо обмозговать смысл своей жизни.
— Ешь, пьешь и существуешь — вот твой смысл.
— А твой?
— Я по дому работаю.
— Твое моего стоит. Я ем, чтобы существовать, а ты работаешь, чтобы жить, а живешь, чтобы помереть.
— От таких разговоров глаза лезут на орбиту, — лупанула Мария.
Она, как уже говорилось, новгородская и, считай, в возрасте, а стать — дай бог молодой, поскольку росла на лугах зеленых да на полях льняных. Однако сути пенсиона не понимает.
Зачем человека спроваживают на пенсию-то? Не отдыхать, не кряхтеть… Есть такие старички, которых бульдозером с работы не выпрешь. Я, говорит, дома с тоски помру. Да неужели у тебя, старпеня, то есть старого пня, за жизнь не скопилось дел, отложенных со дня на день? Неужель не подкопилось мыслей, недодуманных, недокумеканных и швырнутых в сторонку, как надкушенные яблоки? Тогда ты и верно старпень. Но учти такой поворот — ты уже на земле гость. Доделать, додумать-то можешь и не поспеть.
Посему сел я к окну, чтобы побуравить мыслёй интересующий меня вопрос о двух сущностях. А ее только задень, мысль-то живую, — потечет потоком водометным…
Есть голова, а есть живот. Одна наверху, второй внизу. Так мы живем наоборот, вроде как вверх ногами — брюхо у нас вместо головы-то. Работаем-трудимся для него. Чем дольше я копчу небо, тем крепче убеждаюсь, что животу, если его не раздувать, много не надо. Скажем, хлеб нужен, а икра? Зубы пачкать? Вода с чаем необходимы, а эту пепсу можно сто лет не пить. Ботинки на добротной подошве годятся, а всякие там каблучки и шнурочки для кого? Пальто на вате или на ватине с барашковым воротником всю жизнь прогреет… Стул, он нужен, он крепкий, а ковер для чего? Чтобы я по квартире в ботинках не шастал? Из стакана пьют воду или можно пивка плеснуть. А пузатый сервиз, на который я кошусь издалече, — еще пнешь ненароком. Скажем, без автобуса до работы не доедешь. А личное «Жигули», которое место на улице занимает, опять же моему автобусу проходу не дает, воздух травит и бензин сжирает? Для чего оно? Чтобы показать, что вот, мол, я достиг, а ты давись в автобусе…