Избранное
Шрифт:
Когда хотят свое родство с местом показать, то поминают предков, которые в этой земле схоронены, поминают свои корни, мол, в почву издревле пущенные… Поэтому и родная — земля наших предков. А коли нет в ней твоих предков? Коли вырос ты не здесь? Так и чужая? Вот мой сын, который моряк… Родился в одном месте, школу кончил в другом, мореходку в третьем, приписан к морскому порту, родители живут в другом городе, а сам плавает вообще меж частей света… Так что ж, нету у него корневой родины? Я думаю, многое роднит нас с землей. Воевал за нее — вот и родная. Работал, любил, плясал да плакал
В Тихой Варежке ни корней у меня, ни предков. И не жил тут подолгу, и не работал, и баб не любил. А земля мне родная, поскольку живет в ней мой фронтовой друг Паша Ватажников и работает на свинокомплексе оператором — в белом халатике кнопочки давит. Но запах от него все-таки свинский, сколько ни мойся.
Вошел я в деревню… А в ней весна. Трава прет так, что того гляди все на свете вздымет — и лобастые камни, и ошкуренные бревна у заборчика, и сами избы сковырнет. Земля соками дышит. Овечками попахивает. Гусенята травку с такой жадностью щиплют, что и самому захотелось…
Может, и пощипал бы, да за квелым заборчиком стоял мужичок и глядел, как я гусенят изучаю. Мужичок странный, вроде игрушечного. Вроде меня, только еще похуже. Если мой рост будет метр с кепочкой, то его рост метр на стуле. Если моя голова вся лысая, то его только до макушки, а дальше вроде как белесым мхом прикрыта, чуть кучерявым. Нос неопределенный, пупочкой. Глазки мелкие, но любопытствующие. Сапоги на нем резиновые, заляпанные. Брюки типа пожарных джинсов, непромокаемые, колом стоят.
— С хорошей вас погодкой, — поприветствовал я.
— Хвали день по вечеру, — ответил он без всякого интереса.
— Чего-то, гражданин совхозник, ваша дорога хуже лунной поверхности…
— А вы, гражданин из городу, филидристику тут не разводите. Принимайтесь за свое дело.
— За какое дело? — удивился я.
— Известно какое. Солнышко греет, молоко доится, овощь пошла. Ну и горожанин попер к нам отдохнуть. У него бока от зимних баклуш опухли.
— А тебе жалко? — озлился и я.
— Еще б! Детей понавезут, сами рассядутся, дрыхнут до двенадцати… Какой пример крестьянину, а?
— Знаешь, почему ты похож на тощу кривую?
— Ну?
— От злобы.
— Не, — не обиделся мужичок. — Я две войны пережил да три голодухи.
— Тогда бы добрым стал.
— Теперь злые нужнее, чем добрые.
И мужичок с остервенением наподдал консервную банку, которая перелетела квелый заборчик белой курицей — только что не кудахтала. Сапоги бы лучше вымыл в весенней луже.
— Спасибо за беседу, но у меня дела, — сказал я.
— Какие такие дела? — заподозрился мужичок.
— Поищу, где переночевать…
— А знакомого не имеешь?
— Одного имею.
— Это которого?
— Работает поросячьим императором.
— А он не пустит?
— Есть такое подозрение.
— Небось приехал ты не по-людски, без телеграммы, без письмишка…
— А я по тревоге.
— По какой такой тревоге?
— По душевной, Паша.
Я откинул калитку
— Пошустрю-ка в магазин, — решил Паша.
— Тут есть все необходимое для жизни. — Я ткнул в свой горбовик…
Снаружи Павлов дом изба избой, но внутри всеобщая помесь города с деревней. Русская печь есть, но варить в ней не варят. Лавка деревянная стоит, но не для сидения, а Павел на нее газеты укладывает за все годы. Самовар, конечно, пыхтит, но электрический. Красный угол красуется, но не иконами, а Павел наклеил туда плакат с малюсенькими поросятками и желтыми буквами: «Они боятся сквозняка!» Ну и, конечно, посреди круглый артельный стол, как и положено в доброй избе.
Умывшись и причесавшись, сел я за него:
— Как, Паша, год-то прошел?
Умывшись и причесавшись, Павел опустился рядком и глухо ответил:
— Гришка Долишный помер.
— От чего?
— От чего мрет фронтовик? От инвалидности.
Курей и поросят Павел не содержит, но огородом и лесом пользуется. Соленые огурчики, квашеная капустка, моченые груздки и жареная картошечка у него всегда. Ну и сало с мясными прослойками, по-магазинному зовется беконом.
Первым делом мы помянули Гришку Долишного. Вторая стопка пошла за встречу, со свиданьицем. Третью налили за то, чтобы мы, фронтовики, не вымирали, как те древние мамонты. И Павел как бы спохватился:
— Какая тебя тревога-то потревожила?
Я долго ловил маломерный огурчик — Павел валит их в миску с рассолом, и они себе плавают, как чурки.
— Паш, не будем портить нашу встречу…
— А ты не с бабой на свиданке.
Зашумел самовар преждевременно — еще не допито, не съедено, не говорено.
— На пенсию я ушел, Паша…
— Так ты ж еще стопроцентный бычок!
Рассказал я, как сам бригаду придумал, сам ее
сколотил, сам работал, да на меня ж она, бригада, и взъелась. А с другой стороны, чудо-ребята хорошие, меня уважающие, кроме Кочемойкина да моего землячка-дурачка. Вот и пошел на пенсию, чтобы все это обдумать и взвесить.
Помолчал Паша тяжело, поковырял вилкой в груздях, а спичкой в ухе. Ну и по огурчику мы схрумкали.
— Я поумней тебя буду, — сказал Паша, — но не потому, что постарше, а потому, что деревенский.
Не любит он город.
— Паша, так я и не спорю.
— Где есть истина? — спросил он меня со своей обычной свирепостью.
— В народе, Паша.
— А вот и хрен! Она витает.
— Где витает?
— В атмосфере вместях со счастьем. Но случается, что и задевает наши мозги.