Избранное
Шрифт:
— Сдавайся, сопротивляться бесполезно…
Тяжелые шаги подступают, надвигаются со всех сторон… Светло как днем.
— Сдавайся, Саид!..
Он еще крепче прижался к надгробью втиснуться бы туда — и, затравленно озираясь по сторонам, приготовился стрелять.
И снова торжественно прогудел голос:
— Сдавайся! Обещаю тебе, что с тобой обойдутся по–человечески.
Ну разумеется, Рауф, Набавия, Илеш и все эти собаки тоже обошлись со мной по–человечески.
— Ты окружен. Кладбище оцеплено. Подумай хорошенько и сдавайся.
За могилами они тебя не видят. Он не шелохнулся, решив отбиваться до последнего.
— Ты понимаешь, что сопротивляться бесполезно? — упрямо повторил голос. На этот раз он звучал
— Не подходи! Убью! — закричал Саид в ярости.
— Ну ладно, не буду… Да только на что надеешься? Выбирай сам, смерть или суд по справедливости…
— Знаю я вашу справедливость!
— Ты, я вижу, упрям… Ну, что же, даю тебе минуту срока…
И он увидел Смерть. Она шагала, разгребая мрак. Отчаянно забилась и закричала перепуганная Сана… Он уловил какое–то подозрительное движение за спиной и выпалил в темноту. Засвистели ответные выстрелы, брызнули каменные осколки надгробья. Он выстрелил еще раз. Теперь он не думал больше ни о чем. Целый дождь ответного свинца.
— Собаки! — прохрипел он в остервенении. Он отстреливался во все стороны.
Внезапно свет погас, и все снова погрузилось во мрак. Пальба прекратилась, воцарилась глухая тишина. Он опустил револьвер. Тишина… Каким удивительным сейчас кажется мир… Как странно, подумал он, что… И тут же забыл, что ему показалось странным. Да и не все ли равно? Похоже, что они отступили. Растворились в ночи. Конечно же. Он победил. Мрак сгустился, и вот уже он не видит ничего, даже силуэтов надгробий. И не надо. Он ничего не хочет видеть. Бездонная пучина мрака… Ему некуда идти и негде искать спасения. Да и зачем? Он дрался изо всех сил, пытаясь одержать верх хотя бы здесь, в этом последнем поединке. И наконец понял: надо сдаваться. И он сдался. Теперь все равно… Теперь все равно…
Путь
Перевод И. Тимофеева
1
Слезы наворачивались на глаза. Но он сдерживал себя: так не хотелось проявлять слабость при этих людях. И все же не сдержался. Сквозь дрожащую жидкую пелену он в последний раз глянул на труп, опускавшийся с носилок в разверстое чрево могилы, такой хрупкий в этом саване, прямо невесомый (мамочка моя, как ты исхудала). И вот он уже полностью скрылся из глаз. Больше не видно ничего, кроме мрака, пропитанного запахом земли. Вокруг столпились мужчины, от которых несло зловонным дыханием, потом. Снаружи, за пределами мавзолея, громче запричитали женщины. Все вдруг осточертело. Хотел наклониться над могилой, но чья–то рука вцепилась в локоть. Чей–то голос:
— Господь с тобой…
От этого прикосновения подкатила тошнота. Что еще за свинья здесь? Впрочем, как и все остальные. Минута прощания кольнула раскаянием. Но он тут же сказал себе, что четверть века близости в такой момент ничего не значит, ничего не стоит. Поодаль раздались голоса, похожие на протяжный вой. В мавзолей потянулась вереница слепых. Полукругом выстроились у могилы, присели на корточки. Он почувствовал обращенные к нему глаза, чьи–то взгляды украдкой. Понимал, что означают эти взгляды, и потому вызывающе подтянулся, выпрямил свою высокую стройную фигуру. Они говорили: ишь выставился какой — ни по виду, ни по одежде не наш. Зачем только мамаша отгородила его от всех, а потом обрекла на одиночество.
Никакого соболезнования с их стороны. Злорадство. Сплошное злорадство. Вкус жизни улетучился как пыль. Вылезли из склепа землекоп и его помощник, встали на краю, занялись заполнением могилы, потом формовали землю над ней — ловко, энергично.
Водонос завопил. Слепцы затянули
Голоса слились в печальный напев, означавший конец церемонии. Выжидающе выстроилась очередь. К нему подошел могильщик. Справа кто–то сказал:
— Я займусь им, не рассчитывайтесь. Я знаю эту публику. Снова подступила ярость, но он уже знал — церемония почти позади. Зато чувство одиночества усилилось. Окинул взглядом могилу: все в порядке, все аккуратно, кругом повилика, кактус, базилик. Покойница любила красоту, создавала ее в обоих домах, а достался ей только этот — могила.
Люди медленно двинулись к выходу. И он пошел со всеми к воротам, чтобы попрощаться с соболезнующими. Сначала женщины пожимали руки. Несмотря на траурные одеяния и традиционные горестные шлепки ладонями по щекам, не прятали блудливых взглядов. Вся эта обстановка не сдерживала их развязности и бесстыдных замечаний. А вот и мужчины (мобилизуй свою хитрость, изобрази благодарность) торговцы наркотиками, вымогатели, альфонсы, сутенеры. Проводил их холодным взглядом, не испытывая ни малейших сомнений относительно взаимности их чувств. И в то же время он не забывал, что в долгу перед ними. Подтверждение тому — это хроническое чувство негодования. Успокоил себя тем, что покончил с ними раз и навсегда. Но остался теперь и без защитника.
Он возвращался в свой дом на улице Святого Даниила. Бодрящий ветерок, напоенный дыханием осени, не освежал, а обжигал лицо. Небо казалось темным в этот период суток, когда рождалась вечерняя заря.
Дом Святого Даниила, в жизни которого были свои радостные, благодатные времена. А в его доме — ни следа комфорта: только громоздкий шкаф, неубранная постель, под которой валяется заброшенный кальян.
Он присел у окна, выходившего на перекресток улиц Святого Даниила и Саада Заглула, затянулся сигаретой. Взгляд остановился на окне квартиры напротив, через улицу. Там жила семья европейцев. Видно, подготовились к какому–то торжеству: бар заставлен бутылками, ведерками со льдом. В дальнем конце холла страстно обнимаются мужчина и женщина, хотя по времени вроде рановато бы…
Все. Отныне он познает жизнь такой, как она есть на самом деле. Один, без средств, без работы, без родных. А что есть? Странная надежда, похожая на сон, — и все. И еще — с сегодняшнего дня ему требуется обеспечить свое существование: ответственность, которой он ранее не ведал и которая целиком лежала на матери. Был сплошной досуг, чтобы в полной мере радоваться своим юным годам.
Вчера, всего лишь вчера, ему и в голову не приходила мысль о смерти. В этот самый час, ну, может быть, чуть раньше, подкатил экипаж. Мать сошла с него, опершись на его руку. Побрела медленными неуверенными шагами. Не было сил из–за болезней и слабости. А как иссохла — выглядела лет на тридцать старше своих пятидесяти лет. Такой была Бусейма Омран, когда в последний раз возвращалась в дом своего сына. Или в дом, который приготовила своему сыну после того, как провела пять лет в тюрьме. Простонала:
— Кончилась твоя мама, Сабир…
Он без особого напряжения провел ее под руки в комнату.
— Да брось ты. Ерунда. Ты еще совсем молодая.
Она легла на постель не раздеваясь. Наклонила лицо к зеркалу. Сказала с горечью сквозь одышку:
— Конец твоей матери, Сабир. Кто бы мог подумать, что это лицо Бусеймы Омран…
Это уж точно. Овал лица был когда–то округлым, как луна. Щеки — как румяные яблоки. Фигура дородная, мощная: захохочет — не колыхнется. А сиденье ходуном ходит.