Избранное
Шрифт:
— Когда мы увидели тебя в первый раз, испугались, что порыв ветра тебя сдует. Кто бы мог подумать, что ты станешь так вкалывать!
Нередко крестьяне, жалея, наставляли его:
— Уймись, побереги себя, покалечишься, а потом что?!
А другие шепотом приглашали:
— Плюнь на режим, заходи, опрокинем чашечку-другую винца, сварю тебе яичек, а то вон как исхудал!
На душе у него теплело, да только ему ли, преступнику, принимать любовь и заботу стариков крестьян?
Особенно хорошо относился к Чжун Ичэну один мальчуган лет тринадцати по имени Лаосы: то горсть фиников ему притащит, то поймает кобылку-кузнечика и зовет поглядеть, словно Чжун Ичэн — его приятель-сверстник. Испекут дома пару картох — тут же несет одну. Нашел ему слой ваты на заплечную корзину, чтобы спину не так натирала. Чжун Ичэна переполняла благодарность и… страх перед этим великодушием, и он говорил Лаосы:
— Ты ж еще маленький, а так внимателен ко мне.
На что тот отвечал:
— Разве
И слезы наворачивались на глаза.
— Нет, — спешил растолковать ему Чжун Ичэн, — мы не страдаем. Ведь мы преступники!
— А разве вы еще не перевоспитались? Да ведь, если бы у вас в головах были неправильные идеи, вы бы не смогли так трудиться, так честно жить!
— Да нет, — мямлил Чжун Ичэн, не зная, что и сказать, — мы недоперевоспитались…
Четыре дня в месяц считались выходными, но «элементы» частенько работали по два месяца без перерыва. Объявление о выходном обычно заставало врасплох. Бывало, утром, позавтракав, возьмутся за лопаты, как вдруг начальник выкрикивает:
— Сегодня отдых, возвращаться вовремя, не зевать…
Неожиданности, полагали, способствуют перевоспитанию. Когда смена Чжун Ичэна закончилась и ему объявили об отдыхе, он стиснул зубы и обратился с просьбой:
— Я не стану отдыхать…
Лин Сюэ в письмах вовсе не корила его за отказ от отдыха, напротив, писала:
«Очень рада была узнать, что ты здоров и хорошо работаешь. Но отчего перестал писать стихи? Почему их нет в твоих письмах? Ты же говорил, как здорово жить в горном районе! Верю, что в самом деле здорово. И что труд всегда сладок, сколь бы ни был тяжел (хотя о лишениях ты не пишешь). Ты часто вспоминаешь меня, верно ведь, да? Так пошли же мне стихи об этом горном крае, о физическом труде. Напиши специально для меня. Не забывай, что я всегда твой первый и самый искренний читатель. Сейчас, вероятно, единственный. Но в будущем, может, их у тебя появится много-много… Тебе по-прежнему нужны мои советы? Тогда я скажу тебе: ты должен писать стихи. Не падать духом, не убиваться, пусть даже все пришлось начать с нуля, я верю в тебя…»
Письма Лин Сюэ возвратили Чжун Ичэну уверенность, чувство собственного достоинства. Все познав и все одолев, он вернулся к стихам — то совсем коротеньким, то побольше — и отсылал их Лин Сюэ, получая в ответном письме новые живительные советы.
Прошел год, и первые радости, первое удовлетворение физическим трудом, самоочищением стали прошлым. Чжун Ичэн привык к сельской жизни, работе. Усох, обгорел под солнцем и вид имел весьма бодрый. Обучился всему, из чего складывалась тут жизнь: ходил за плугом, запрягал повозку, ухаживал за скотиной, полол, поливал, плел корзины, обмолачивал, просушивал, скирдовал, провеивал зерно, овладел повседневным деревенским ремеслом — колол дрова, ловил рыбу руками, обрывал стручки с вязов, копал травы и дикий лук, солил да мариновал, прессовал лапшу из вязовой муки с кукурузной добавкой… Даром что вырос в городе и поначалу к здешней работе подходил с опаской, да еще и очки носил, так и хотелось шмякнуть ими об землю, и все же чем дальше, тем больше походил он на крестьянина. И по горным тропам ходил, и держался как заправский крестьянин. Уносилось, однако, прочь время, и истаивал былой энтузиазм трудовой перестройки, нет-нет да и проступала сквозь напряженность физического труда духовная пустота. Они-то перевоспитываются, не щадя живота, а кого интересует, как это их перевоспитание движется? Они жаждут по собственной инициативе отрапортовать о переменах в своем сознании, а их никто не хочет слушать. Тех, кто пас перестраивающихся ответработников, ничто не интересовало — лишь бы не воровали, не плутовали на работе да не бегали в кооператив за ореховым печеньем. Никто уже не спрашивал, за какие идеологические грешки зачислили их в «элементы». У всех на физиономиях клеймо — «правый». Какие тут могут быть вопросы? Раз противоречия между ними и народом враждебные, антагонистические, значит, необходимо следить за этими «элементами», чтобы блюли порядок, не разбалтывались, если что — приструнить, чтобы вовсе не сошли с платформы. Что им еще требуется?
Как же это так, бывало, размышлял Чжун Ичэн, все вроде бы в порядке: «пятерки», «тройки», «канцелярии по руководству кампанией», учреждения, все товарищи, да и сам он ведет себя как положено, сколько усилий затрачено, девять волов и два тигра такое не вытянут, куры квохчут, собаки лают от всей этой суетни, до полусмерти довели, разбираясь, кто же он такой, сорвали, наконец, с него «оболочку» коммуниста, ответработника, с детства включившегося в революцию, всеми помыслами преданного партии, докопались до реакционной сущности, тщательно, скрупулезно, последовательно, глубоко, убедительно, многажды критиковали, живого места не оставили, да и сам он, по каплям выжимая из себя многостраничные показания по тридцать тысяч иероглифов, больше, чем встретил он во всех документах за восемь лет канцелярской работы, наконец, составил самокритику, в которой тщательнейшим образом, словно тончайший
События, однако, развивались, хотя и не совсем так, как рассчитывал Чжун Ичэн. Столько критических сил, размышлял он, потратили на них, пытаясь расставить по своим местам, вкатить им сильнодействующий укол, чтобы одумались и возвратились в объятия партии, в революционные ряды! Критиковали сурово, ибо твердо верили, что сталь можно закалить. Разве партия когда-нибудь иначе относилась к дочерям и сыновьям своим? Спустя год, однако, почувствовал Чжун Ичэн, как заволакивается туманом перспектива возвращения в объятия партии. Официально их именовали «правыми элементами, агентами Чан Кайши и империализма», и газеты ставили их в один ряд с преступниками: «помещиками, кулаками, реакционерами, негодяями, правыми элементами». И вот уже в канун праздников Первого мая и Первого октября таким, как Чжун Ичэн, велят собраться вместе с тамошними помещиками, чтобы выслушать поучения работников органов безопасности…
Теоретически несложно отыскать в себе всяческие «измы», взгляды, чувства, связать их с такими-то и такими-то идейными течениями, до полусмерти напугать последствиями. Все это, конечно, горько, тяжко, горло перехватывает, зато плод не жесткий, весьма пластичный, и пусть великоват, но в глотку пролезет — тут потянув, там поднажав, заглотнешь до последней крошки. А чтобы проскользнул по пищеводу, есть эффективная смазка — крепкая вера Чжун Ичэна в то, что партия не станет губить ни себя, ни своих неразумных детишек. Время, однако, шло, и с каждым днем положение становилось все хуже, и никто ни о каких реальных политических правах не заикался. С каких это пор, ради чего он, с детских лет питавший непримиримую ненависть к чанкайшистским властям, бившийся с ними не на жизнь, а на смерть, оказался вдруг их агентом? Откуда у империалистов и Чан Кайши взялись такие таланты, чтобы в свободном Китае, внутри Компартии Китая, твердой, решительной, наводящей ужас на реакционеров, навербовать, нанять, соблазнить столь много агентов, крупных и мелких? А если их, так хорошо замаскировавшихся, пролезших в щели, столь много, то как же в сорок девятом у них все рухнуло так быстро и бесповоротно?
Ну ладно, хватит, все равно тут никакой ясности не будет, как ни размышляй. Он горько усмехнулся. Самая большая польза от физического труда в том, что он не оставляет тебе ни сил, ни времени на пустые размышления. Кто, повкалывав десять с лишним часов, заглотнув три большие пампушки, полмиски соленых овощей и запив все это несколькими чашками холодной воды, захочет каких-то политических умозаключений да метафизических химер? Лопата, серп, пампушки, соленые овощи… вот чем была забита голова, как у всех крестьян, чья жизнь не похожа на жизнь интеллигента, и кто силы свои тратит в первую очередь на поддержание существования, и чьи мысли крутятся вокруг лишь одного: как выжить, как жить хоть чуток получше, потому что чуть заленишься, и грозят тебе голод и холод. Доле же интеллигента, поднявшегося над уровнем забот о поддержании существования, не позавидуешь, ибо терзают его дурацкие проблемы: что делать в жизни или как придать жизни смысл. А все эти головоломки, в общем-то, сводятся к одному: поесть посытнее, попросту говоря — нажраться.
Приходя к такому заключению, Чжун Ичэн больше ни о чем уже не думал. Веки наливались свинцом, руками-ногами не пошевелить, словно гвоздями приколочены.
— Да ла-адно, — только и успевал он произнести и засыпал с усмешкой на лице.
Усмешка горькая, а сон-то сладкий… Совершенно необычное духовное состояние для Чжун Ичэна, необычный опыт. Возможно, это ведет к чему-то новому, дарует какие-то иные стимулы? А возможно, это начало покорности, начало падения!
…Глубокой ночью поздней осени Чжун Ичэна будят дикие завывания бешеного ветра, несущего песок и камни. Полусонный, он слезает с кровати, идет к окну, чтобы прикрыть его, и вдруг видит свет.