Избранные произведения в 2-х томах. Том 2
Шрифт:
Может, и от его личного решения, от его желания помочь товарищам тоже что-то зависит? Собрание вдруг перестало казаться формальностью, которую требовалось отбыть, чтобы поставить «галочку». Дело здесь не в собрании, а в выводах, которые делал для себя каждый из этих токарей, фрезеровщиков, разметчиков, слесарей…
И обидно как-то стало, что сам он ещё не имеет права выступить и сказать своё слово, потому что от него, ученика, пока что ничего не зависело и такое выступление показалось бы смешным, особенно после злосчастного случая с бородой.
Теперь ощущение причастности
С прошлым его представлением о своём пребывании на заводе ради производственного стажа это как-то не очень вязалось. Но сейчас Феропонта подобное обстоятельство не волновало. Наоборот, грудь его, как тёплая волна, наполнило удивительно радостное ощущение важности и целесообразности своего существования на свете.
А тем временем Савкин въедался Гостеву в печёнки, Требуя немедленной замены двух старых станков, которые, по его мнению, срывали ритм обработки деталей. Большой план терял свой романтический ореол, приземлялся, дробясь на сотни маленьких, конкретных дел, выраженных в сроках, в запасах материалов, в инструментах.
— Я предлагаю записать так. — Старый Бородай подошёл к столу, встал, улыбнулся в свои жёлтые усы. Профсоюзное собрание принимает план руководства цеха со всеми поправками и добавлениями, что были высказаны здесь товарищами. Только если кому кажется, что всё это легко и просто, то пусть лучше не берётся, а сразу скажет. Трудно будет! Но неужто мы не знаем, товарищи, что в жизни нашей самые важные минуты именно те, когда нам трудно, и мы этим трудностям скручиваем рога. В такие минуты по-настоящему осознаёшь себя человеком и чувствуешь ответственность за коммунизм.
Феропонт усмехнулся: не много ли на себя берёт этот усатый дядя? Ответственность за коммунизм! Куда хватил! Громкие газетные словечки. Только почему-то на рабочем собрании они прозвучали совсем иначе и не показались банальными. Может, только здесь, на собрании, а дома он, вспомнив об этом, вдосталь посмеётся?
— Голосуем, товарищи! — сказал Лука Лихобор. — Кто за план, разработанный руководством цеха, прошу поднять руки.
«А я? Имею право голосовать или нет?» — спросил себя Феропонт и, не найдя ответа, смутился, попробовал было поднять руку, но тут же опустил, потом снова поднял.
— Ты что рукой размахиваешь, Феропонт? — спросил Лихобор, и взгляды всех обратились к парню,
— Я не размахиваю, — залившись пунцовой краской смущения, ответил Феропонт. — Я просто не знаю, имею я право голосовать или нет?
— Имеешь, — определил Бородай. — Тебе тоже этот план делать.
— Так ты «за» или «против»? — спросил Лихобор.
— Я — «за», — решил Феропонт и будто поставил точку, утвердив решение рабочих сорок первого цеха.
На другой день, в субботу, Лука Лихобор, как всегда, появился в госпитале. На дворе уже стоял сентябрь. Осень тронула
Подходя к корпусу, Лука оглянулся: серенькие, грустные, опускались на землю сумерки. Где-то в глубине души надеялся увидеть Майолу, должна же она вернуться, и не увидел. От этого не то чтобы заболело сердце, а вдруг как-то всё стало хмурым и неласковым: и чёрно-зелёная хвоя, и невысокие, сиротливые бараки, истерзанные осенним злым ветром, и низкое, набухшее сизыми тучами, неприветливое небо.
Лука принёс отцу в подарок фотографию нового самолёта.
— Красавец! — с гордостью, так, словно ему было доверено выпустить в первый полёт эту машину, сказал старик.
— Покажи и мне, — попросил лётчик, который занял недавно освободившуюся койку. Он долго смотрел на фотографию из рук Луки и вдруг заплакал, горькие слёзы катились по небритым щекам, как мелкие осенние дождевые капли, а лётчик просто не замечал их, лишь часто моргал мокрыми ресницами, не отрывая взгляда от серебряного чуда.
— Мне бы такой… мне бы такой самолёт тогда… — повторял он сквозь слёзы. — Не лежал бы я теперь в этой проклятой дыре…
— Тогда не могло быть таких самолётов, — рассудительно сказал отец. — Тогда и турбореактивных двигателей не существовало…
— А должны были существовать! — зло крикнул лётчик, потом умолк и немного погодя сказал: — Лука, вытри мне слёзы… И прошу прощения. Когда такое чудо видишь, сердце разрывается от зависти. Ведь на нём кто-то будет летать! Понимаете вы, летать!
— Рождённый ползать, летать не может, — сказал сапёр.
— Убить тебя мало. Ты злой, — решил лётчик.
— Вот это проще пареной репы, — ответил сапёр. — Брось мне на морду подушку, и всё. На том свете встретимся, спасибо скажу.
— Хватит, дурачьё! — раздался сердитый бас Семёна Лихобора. — Жить будем. Нужно жить. Наперекосяк пошёл наш разговор. — И вдруг, вспомнив, весело воскликнул — Ага, ты видел, как бежала наша Майола?
«Она уже успела стать «нашей» в этой палате…» — подумал Лука.
— Конечно, — ответил он и с удивлением заметил, как лица инвалидов тронула улыбка. Даже сапёр, которому было всё равно, жить или умереть, и тот улыбнулся.
— Отлично бежала, — сказал лётчик. — Пусть зайдёт, мы ей спасибо скажем. Это уж не спорт, а настоящее искусство.
— Больно нужно ей сюда заходить, — снова испортил возникшее было радостное настроение сапёр.
— Она вернулась? — спросил отец.
— Не знаю…
— А ты должен знать, — думая о чём-то своём, строго сказал Семён Лихобор.
— Скоро узнаю, — ответил Лука.
Не станет же он рассказывать старому, как по нескольку раз в день сдерживал себя, чтобы не набрать знакомый номер… В квартире на Пушкинской теперь, пожалуй, все дни напролёт звонит телефон и на звонки отвечают устало и даже раздражённо, и как-то не очень хотелось вставать в эту длинную очередь почитателей и болельщиков. Ну, ладно, там посмотрим, как оно будет.
— Узнай, — кратко сказал на прощание отец.