Избранные произведения в двух томах: том I
Шрифт:
Да и он сам давно уже, много месяцев, не смеялся так.
Наконец он сказал:
— Где твердый режим? Отставить разговорчики! Спать немедленно! — и потушил свет.
С этого дня Сережа стал заниматься изо всех сил.
Владимир объяснял математику так хорошо, что самое трудное сейчас же становилось легким. По физике рассказывал много интересного, чего не было в учебнике. Про русский язык говорил, что непатриотично в военное время иметь по русскому языку меньше пятерки.
А
— Немецкий необходим. Рано или поздно в Берлине мы будем.
В награду за успехи по математике он давал Сереже и его товарищам разглядывать технические журналы.
Все остальные предметы, кроме военного дела, конечно, он называл «всякие-разные ботаники» и относился к ним без особого уважения. Но получение плохих отметок по таким несерьезным наукам считал особенно позорным.
Был, впрочем, один предмет, о котором он ни разу не заговаривал сам и по поводу которого не давал никаких советов.
В один из первых же дней после истории с двойками Сережа сказал, смущаясь:
— Владимир Николаевич, я не знаю, как мне быть: нужно сдавать чертежи, а у меня нет готовальни. Я только карандашом их нарисовал.
— Что же ты мне раньше не говорил? Пойди сюда.
Владимир отпер ящик письменного стола — второй справа — и выдвинул его до половины. Это был единственный ящик, который запирался.
Сережа не мог удержаться, чтобы не посмотреть.
Он увидел сверху, в глубине, что-то серое с белым и узнал рукавицу, которую так старательно искал в сарае. Рядом лежал небольшой, но толстый пакет, перевязанный шнурком, — по-видимому, письма, внизу несколько папок для бумаг.
Владимир вынул из ящика большую роскошную готовальню и положил ее на стол так, как будто она жгла ему пальцы.
— Вот, — сказал он. — Могу тебе подарить в вечное пользование.
Сережа открыл готовальню и ахнул. Не только у мальчишек в классе, но даже и у самого учителя черчения, разумеется, не было такого набора инструментов.
— Как же я могу брать в школу такую? А вдруг потеряю!
— Бери с собой рейсфедер и циркуль. А когда их потеряешь, возьмешь другие. Мне они не нужны.
Он достал папку и вынул оттуда несколько листов бумаги.
— Тебе и бумага потребуется. Начни на этой, а когда дело пойдет, возьми получше.
Сережа почтительно пощупал плотный, сверкающий белизной лист бумаги.
— Какая хорошая бумага! — сказал он. — Слоновая?
— Слоновая!.. Эх, Сережка! Покажи такую учителю, он, если человек понимающий, тебе за одно качество бумаги без всякого чертежа пятерку поставит! Резинка, линейка у тебя есть? Линейка это или пила? Вот тебе настоящая линейка. Карандаши? Да разве так чинят карандаши? Вот как они должны быть очинены. Этот мягкий, а этот потверже. Все? Лавочка закрывается. Тебе, конечно, сейчас же захочется разобраться во всем этом и привести все в беспорядок. Действуй. А я пойду
Он уже надевал фуражку и, не оглядываясь, шел к двери.
Наконец наступил день, когда Сережа вернулся из школы с каким-то хитрым видом, с трудом дождался окончания обеда, сейчас же оделся, взял сумку для провизии и демонстративно стал перебирать В руках хлебные карточки.
— В чем дело? — спросил Владимир. — Почему такой вызывающий вид?
Сережа загадочно улыбнулся, хотел уйти молча, но не выдержал, вернулся от двери, достал из портфеля табель успеваемости, положил его Владимиру на колени и, счастливый, убежал в булочную.
Владимир почувствовал настоящую родительскую гордость. Она поддерживала его теперь даже в самые тяжелые минуты.
А тяжелые минуты были. И не только минуты, но и часы, и месяцы.
С часами происходило что-то странное. Если прежде ему не хватало двадцати четырех часов в сутках, то теперь казалось, что их не двадцать четыре, а гораздо больше.
Особенно медленно тянулось время в первую половину дня. Когда возвращался Сережа, часы начинали шагать, иногда даже бежали рысью, но в десять часов вечера они снова останавливались.
Иногда по вечерам приходили знакомые и родственники, но это бывало редко. Одни были на фронте, другие еще не вернулись из эвакуации. Многие даже не знали, что он в Москве.
Заходившие навестить его тетушки и двоюродные сестры при всем хорошем к нему отношении могли делать одно из двух. Они или спрашивали про Аню — и приходилось что-то отвечать. Или, наоборот, старательно про нее не говорили и только смотрели на него понимающими, сочувственными глазами. Неизвестно еще, что было хуже.
Он получал много писем с фронта: от своих прежних друзей и от новых товарищей по полку.
Письма были бодрые и напористые, в особенности, когда началось наступление ранней весной.
Он радовался этим письмам и перечитывал их по нескольку раз. Ему казалось, что раздвигаются стены комнаты и он опять там, в своем полку, со своими друзьями. А потом стены смыкались опять, и снова все было так тихо и спокойно здесь, в этой комнате. Просыпаясь по ночам, он долго не мог заснуть, слушая эту тишину. Сам он писал очень редко, только брату, Елене Александровне и Кате.
Два раза в неделю он ходил в лечебницу. Врачи утешали его, что и слабость потом продет, и ходить он будет лучше, и уставать не будет так быстро, что его должно лечить время. Но вот и зима уже кончалась, а улучшения почти никакого не было.
Он стоял у окна и с каким-то ожесточением, даже с яростью, мял и тискал, прижимая к подоконнику, большой лист плотной белой бумаги. Он не сразу заметил вошедшего Сережу и ответил на его нерешительный, тревожный взгляд:
— Не смотри на меня, Сережка… Сейчас пройдет.