Избранные труды. Теория и история культуры
Шрифт:
1075
киным 12. А через полвека, уже в советскую эру, М.А.Булгаков в критическую минуту жизни утверждал, что сделал своей задачей «упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране» 13.
Второе краеугольное положение находилось в противоречии с первым. Сознание протоинтеллигенцией своей духовной ответственности за мир и общество воплощалось некогда в помышлениях о субстанциях вечных и себе равных — о Боге в XV—XVI вв., о культуре в XVII в. В XIX в. их предметом стала субстанция подвижная и стремительно менявшаяся — народ России в его пореформенном состоянии. По мысли и чувству Достоевского «подлинно прекрасные идеалы» были присущи народу как патриархальному крестьянству, в силу его незатронутости «всем наносным», в силу того, что он в отличие от интеллигенции «двести лет был дома» и не знал «цивилизации». То есть не знал той силы, которая теперь овладевала им стремительно и ставила рядом с «великими и святыми вещами» «грубость и невежество, мрак и разврат» уже не в качестве легко проницаемой «наносной» завесы, а в качестве платы за неизбежное, в силу его прошлого, сопротивление развитию.Поскольку, однако, развитие составляет непреложное свойство бытия, искусственно сдерживаемое на протяжении предыдущих двух столетий, теперь оно
Чем дальше, тем больше, однако, такая реальность осложнялась своей противоположностью. Рядом с только что названным народ-ным типом все более отчетливо обнаруживалась та неуклонно разлагавшаяся масса, как остававшаяся в селе, так и усиленно перемещавшаяся в город, которая отмечена была нарастанием перечисленных Достоевским отрицательных свойств. В жизни она во многом определила неудачи кооперативного движения в деревне в 1860—1880-е годы, она встает со страниц такого важного исторического источника, как письма «Из деревни» Энгельгардта (1882), в литературе предстает «В овраге» Чехова и в «Деревне»
1076
Бунина, в «Записках степняка» Эртеля, в очерковых зарисовках Лейкина и в других многочисленных текстах тех лет.
Именно в этой массе, которую большая часть русской интеллигенции по-прежнему воспринимала как народ и которая продолжала оставаться для нее предметом забот и идеализации, да, в сущности, и не была отделена до конца от народа, подразумеваемого Достоевским, проявлялась, крепла и громко заявляла о себе отчужденность от интеллигенции и ее системы ценностей, — отчужденность, переходившая в неприязнь, и неприязнь, переходившая в ненависть. Речь здесь шла уже не о грубости, пьянстве или невежестве, вообще не о морально предосудительных свойствах как таковых — они могли встречаться чаще или реже, колебаться по районам или группам. Речь шла о некотором инстинктивном регуляторе поведения, об утверждении своей духовной и общественной автономии. Положение это впервые было ясно сформулировано в 1909 г. в «Вехах». Последующая критика определенного направления, от Ленина до Солженицына, предпочла не видеть, что в этой книге отражен облик не только интеллигенции, но и народа, отражена та коллизия, которая навсегда спаяла их вместе и обрекла на постоянную нераздельность и неслиянность. «Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей. В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преп. Сергия и Запорожской Сечи или вольницы, наполнявшей полки самозванцев, Разина и Пугачева. И эти грозные, неорганизованные, стихийные силы в своем разрушительном нигилизме только по-видимому приближаются к революционной интеллигенции, хотя они и принимаются ею за революционизм в собственном ее духе; на самом деле они очень старого происхождения, значительно старше самой интеллигенции» 14. Завершившиеся через несколько лет, с февраля по август 1917 г., десятью тысячами только зарегистрированных«зверских и бессмысленных народных "самосудов"» 15, в последовавшие годы революции и гражданской войны — поджогами и разграблением усадеб, которые в подавляющем большинстве уже не имели никакого отношения к былым владельцам крепостнической эпохи и принадлежали интеллигенции, как Шахматово, Талашкино или Полотняный Завод, этот «разрушительный нигилизм» начал сказываться намного раньше — в выдаче становому или полиции лиц, поселявшихся в деревне ради «счастья соединения с народом», в убийстве врачей, приезжавших работать на эпидемии, в судьбах, вроде описанных Чеховым в «Мужиках». Эта ненависть, захватывавшая город-
1077
ские низы в еще большей мере, нежели деревню, использовалась революционным подпольем (в частности, высоко ценилась Лениным 16), воспринималась как праведное возмездие за сытую и культурную жизнь Блоком, свидетельствовалась яркими зарисовками Чехова в «Записках неизвестного человека», Горького в «Мещанах», Бунина в «Окаянных днях» — книге, сочащейся кровью, ненавистью народа к интеллигенции и «всеми мерзостями, которые он так часто делает».
В этом неприятии народом ценностей интеллигенции сливались два потока. Один из них, о проявлениях которого речь шла только что, был порожден разлагающим воздействием цивилизации на неподготовленный к восприятию ее патриархальный организм. Другой вытекал из патриархальности самой по себе, из верности ей, следовательно, из ее онтологической несовместимости с общественным динамизмом, а значит, и с порожденной этим динамизмом интеллигентской аксиологией: с критической рефлексией по отношению к историческому процессу и на ней основанной общественной активностью, с книжным знанием, с открытостью инокультурным системам. На политической поверхности жизни эти два умонастроения и их выразители непримиримо противостояли друг другу как Победоносцев и народовольцы или Н.Я. Данилевский и крестьяне, пробивавшиеся в сидельцы модных лавок. На более глубоком духовно-историческом уровне, где формировалась интеллигенция и определялись ее дальнейшие судьбы, оба потока сливались воедино. «Победоносцев над Россией простер зловещие крыла», — писал Блок, но его инвективы против интеллигенции мало чем уступают тем, что разлиты отчасти в тексте, но в основном в подтексте статей того же Победоносцева— «Новая демократия» или «Церквь и государство». По-прежнему, как во времена Максима Грека или Симеона Полоцкого, интеллигенция была стране необходима, но основной массе населения подозрительна и неприятна. Тогда эту коллизию можно было разрешить в ту или иную сторону на уровне государственной власти, теперь в качестве решающей силы в нее был вовлечен тот противоречивый организм, который продолжал называться народом.
Третьим краеугольным камнем, на котором стояло здание русской интеллигенции, были ее неспособность и веще большей мере нежелание понять, что в словосочетании «трагическая вина» равно весомы оба слова, что понимание исторической обусловленности определенных отрицательных сторон жизни не упраздняет ответственность за то отрицательное воздействие, которое они в себе несут, и не превращает отрицательное явление в положительное.
1078
«Темные стихии», о которых пишет Сергий Булгаков, имели объяснение в трехсотлетнем татарском иге и в двухсотлетнем крепостничестве; поведение энтузиастов грабежа и насилия, населяющих страницы «Окаянных дней», имело объяснение в условиях их жизни, в прошлой жизни их самих и их семей, в годах, проведенных в мерзлых окопах, и в боях, где они гибли неизвестно за что. Равно как имело исторические причины и историческое объяснение поведение мужиков, избивших врача, приехавшего их спасать от эпидемии, и поведение старухи, раньше излеченной этим врачом, а теперь, обнаружив в нем признаки жизни, приведшей тех же мужиков добить его. В глазах русского интеллигента, принявшего призывы Достоевского как евангелие, любое поведение, вплоть до самого дикого и страшного, поскольку оно имело исторические причины и объяснение в условиях жизни народа, не только могло, но и должно было быть этими причинами оправдано. Оно переставало быть виной, за которую надо отвечать, и становилось тем, что «мы должны принять за правду». Единым понятием народа во всей презренной Достоевским святости и благости интеллигенция продолжала охватывать любые его проявления, не замечать всего того, что в пореформенную пору в нем пробудилось, открылось, чтобы в дальнейшем нарастать, и по-прежнему полагала свое назначение в служении ему ради интересов страны и ее исторического и нравственного самоутверждения. Чем дальше, тем больше она была обречена на постоянное выполнение этого долга в оправданном убеждении, что неуклонное следование ему и делает ее интеллигенцией. Но одновременно обречена она была и на растущее понимание несовместимости такого безоговорочного следования этому долгу с тем, что не менее властно позволяло ей считать себя интеллигенцией и ею быть, с тем, что «остается при ней и что она не отдаст ни за что на свете». Ей предстояло существовать и сохраняться как часть исторической структуры русского общества во всех испытаниях, которым ей пришлось подвергаться, до тех пор, пока такое совмещение оставалось возможным.
В совмещении этом была скрыта некая двойственность, для понимания дальнейших судеб русской интеллигенции не менее важная, чем перечисленные выше три коренных параметра ее бытия. Дело в том, что в «хартии» Достоевского при определении обязанностей интеллигенции перед народом и ее поведения по отношению к нему были нерасторжимо сплетены нравственное чувство («Кто истинный друг человечества…», «У кого хоть раз билось сердце по страданиям народа…») и общественное поведение («давайте способствовать вместе, чтоб дело обошлось прямее и безошибоч-
1079
нее»; «…ведь дело-то под конец наладится…»). Для того чтобы «дело наладилось» и чтобы оно «обошлось прямее и безошибочнее», надо ему «способствовать вместе»; взгляд должен стать действием, нравственное переживание страданий народа — борьбой против сил, от действия которых народу становится хуже. Борьба может быть теоретической или практической, может быть словесной — публицистической или художественной, но без участияв ней,без сознания, что я не только констатировал общественное зло, но так или иначе, в своем поведении, своем образе жизни, своем общественном темпераменте, вовлечен в борьбу с ним,интеллигенции — такой, какой она вышла из «кодекса» Достоевского и какой она описана на предыдущих страницах, - в принципе не могло быть. Восприятие интеллигенции как сословия, нравственно взыскующего изменения общественного состояния к лучшему, настоятельно его требующего, противостоящего по этой линии консервативной и корыстной власти и в этом смысле революционного, не случайно составляет общее место почти во всех дефинициях этого сословия в иностранных словарях и энциклопедиях 17. Авторы «Вех» констатировали, что один из главных недостатков интеллигенции — в том, что нравственный и общественный кодекс ее включает оба означенных элемента, нравственный и деятельный, но ныне в этом ее двуедином кодексе духовная ответственность перед верой, культурой и историческими судьбами России отступила на второй план перед практической, чаще всего революционной деятельностью по защите насущных, сегодняшних прав и материальных интересов народа. Конститутивному, основополагающему для интеллигенции двуединству вовлеченности в конкретную практическую общественную жизнь, в деятельность в интересах народа и нравственной ответственности в ходе такой деятельности перед более общими и широкими духовными смыслами своего бытия суждено было пережить коренные перемены в ходе тех испытаний, что выпали на долю интеллигенции на протяжении советского периода ее истории.
III. Эпоха испытаний
С 1917 г. начинается новый, советский, этап в истории интеллигенции, особая, заключительная фаза ее бытия. Нижеследующий рассказ о ней — не столько совокупность сведений, сколько свидетельство экзистенциального опыта последнего поколения, такой опыт пережившего. Смысл этого опыта заключался в последовательных
1080
испытаниях, через которые прошла интеллигенция. Испытывались ее способность остаться самой собой, т. е. по-прежнему соединять служение истории, обществу, стране и народу в реальных формах их общественно-исторического бытия, по-прежнему ощущать в душе их идеальный образ, этим формам противоречивший и в то же время их освящавший; и способность по-прежнему сочетать такое служение с верностью своим исходным началам, которые она «не может отдать ни за что на свете» и которые определились на предшествующих этапах ее исторического существования: приверженности общественным интересам на основе критического мышления и совести, приверженности образованности, демократизму, диалогу с культурными традициями Европы и мира.
В революции и в ходе социалистического строительства понятие народа как источника и резерва переустройства жизни на лучших, светлых и гуманных основаниях фигурировало постоянно. Революция, однако, предполагала и перевоспитание этого народа, постепенное освобождение его от все тех же «грубости и разврата, мрака и невежества», которые теперь стали именоваться «пережитками капитализма». В освобождении народной жизни и народного сознания от «пережитков капитализма» состоял один из основных смыслов идеи диктатуры пролетариата. Соприсутствие этих двух образов народа и конечное мистическое торжество первого над вторым составили содержание самого раннего гимна, которым русская интеллигенция приветствовала русскую революцию — поэмы Блока «Двенадцать». Более трезвая констатация принадлежала Ленину: «Рабочие строят новое общество, не превратившись в новых людей, которые чисты от грязи старого мира, а стоят по колени еще в этой грязи» 18.
В обоих этих суждениях содержалось признание того, что прояснение «правды народной» и утверждение образа народа как носителя исторической справедливости есть конечная и более или менее отдаленная цель движения, тогда как «грубость и разврат, мрак и невежество», «грязь по колено» образуют во многом реальную стихию его повседневного существования. В результате в понятии народа соединялись, наплывали друг на друга и взаимодействовали его темный, эмпирически преобладавший образ и неотделимый от него образ метафизический, заданный нравственно и философски, возвышенный образ носителя народной правды, перед которым «мы должны преклониться».