Избранные труды. Теория и история культуры
Шрифт:
Начиная с 60-х годов в ее среде все большее распространение получают маргинальные формы жизни, этика и эстетика негромкого, кружкового бытия. «Меня зовут улитка Сольми. Это моя философия и ощущение меня в мироздании. Я хочу жить в том самом мире, который я рисую. Я рисую то, чего нету, но что очень и очень хочется. Это мой побег от коррозии, трещин на асфальте, от безликих домов. Я просто убежал, потому что я рожден не для этого мира, где надо бороться. Я не приспособлен к борьбе, ну не приспособлен, как меня ни крути. Я не хочу ничего делать, я не хочу лгать, не хочу обманывать, не хочу пробивать себе дорогу куда-то. Не хочу, потому что я не вижу смысла. Я счастлив тем, что живу для себя и для своих друзей, потому что я такой же, как они» 40. Студенты все чаще уходят из вузов и поступают на работу, позволяющую прожить вне истеблишмента, — дворниками, курьерами, киоскерами. По сходным причинам растут самодеятельное искусство и самодеятельный туризм.
1095
нается и неуклонно ширится эмиграция, в те годы еще охватывавшая почти исключительно интеллигенцию. Сама наступившая в хрущёвское и постхрущёвское время особая фаза в эволюции интеллигенции, так называемое шестидесятничество, по своей глубине и по своей природе выражала себя (вопреки тому, что принято считать сейчас, тридцать лет спустя) не столько в политической оппозиции режиму, сколько в самом принципе маргинальности, в манерах и стиле обычного поведения и повседневного быта. Смотрите фильм режиссера Учителя «Рок» 41.
Мироощущение возникавшей таким образом своеобразной новой среды — все еще интеллигенции, но уже за пределами исходной хартии и даже за пределами большинства ее позднейших модификаций — отразилось в двух книгах середины 70-х годов: романе В. Орлова «Альтист Данилов» (1973—1977) и исследовании И. Соловьевой «Немирович-Данченко» (1983 ?). Здесь не место разбирать подробно каждую из этих публикаций. В первой из них самое характерное и для наших целей важное — жизненная эволюция заглавного героя. Вполне обычный, ничем не выдающийся музыкант, играющий в оркестре на альте, переживает множество приключений и реально жизненного и виртуально демонического свойства. В конце концов он обретает социальную, нравственную и духовную устойчивость — он живет теперь в одном из полуокраинных районов Москвы, возле Останкина, в тесной маленькой квартирке в дешевой новостройке, где на кухне по вечерам на стол выползают бытовые муравьи, и никак не выкроит время выбраться в соседнее ателье за отданными туда давным-давно в ремонт брюками. Он не общается больше ни с противниками, ни с единомышленниками, у него есть его Наташа, есть радующий его альт, и он вполне примирен с жизнью. Но только каждый раз, когда по радио рассказывают, что в Таиланде полиция разгоняет студенческую демонстрацию, у него начинается мигрень. Суть книги о Немировиче-Данченко передать и того проще. Автор открыл в нем тип, который представлялся ему особенно актуальным: прославленный театральный режиссер и интеллигент, который «никогда не спорил с историей», — до революции вел Художественный театр по пути, который тогда назывался «новым искусством», после — по пути социалистического реализма; и до, и после был знаменит своими ослепительно белыми, как бы фарфоровыми пластронами, никогда не ввязывался ни в какие истории и кончил председателем Комитета по Сталинским премиям.
Как и в испытании коммунальной квартирой, пройдя через испытания репрессиями и через осмысление их, интеллигенция со-
1096
хранила из своих свойств к середине 80-х годов достаточно, чтобы с известными основаниями продолжать называться (или по крайней мере называть себя) этим именем, но начала расставаться с основополагающей чертой (и одновременно основополагающей иллюзией) старой русской интеллигенции — внутренней и внешней общественной ангажированностью в рамках системы «власть — народ — интеллигенция». Расставаться с той чертой и той иллюзией, которая на протяжении столетия с лишним, собственно, и делала ее — в еще большей мере, чем все другие ее черты, — интеллигенцией…
Они сидят в кружок, как пред огнем святым, забытое людьми и Богом племя, каких-то горьких дум их овевает дым, и приговор нашептывает время.
IV. Приговор времени
Отдельные очаги культуры существуют в пределах данной относительно единой исторической цивилизации. Любой такой очаг живет, сохраняется, следует внутренней логике своего особого развития, в то же время опосредуя, подчас весьма отдаленным образом, общие определяющие характеристики исторической цивилизации, к которой он принадлежит. К числу таких коренных характеристик европейской цивилизации относится динамическое, неустойчивое, противоречивое равновесие индивида и рода, человека и общества. Постоянно нарушаясь в практике, оно столь же постоянно восстанавливается и неизменно сохраняется в виде нормы общественного развития и культуры. Римские эпитафии III—II вв. до н. э. исчерпываются перечислением магистратур, которые занимал покойный, и, соответственно, отражают взгляд на человека, согласно которому единственный смысл его жизни состоит в служении государству. Проходит два-три столетия, и Сенека утверждает, что смысл этот состоит в том, чтобы «отвоевать себя для себя самого», а его младший современник признается в своей эпитафии, что предпочел жизнь философа — стоика жизни римского сенатора. Между этими двумя крайностями располагается вся антично-римская классика: Цицерон, пишущий книги о старости, о дружбе, о судьбе, но каждый раз под углом зрения отношений их с долгом по отношению к государству; Гораций, отказывающийся ценить какие-либо почести или богатства, предпочитая им уединенное творчество, но прерывающий
1097
свое уединение, чтобы создать стихотворный кодекс римского государства и гражданского служения ему; римский скульптурный портрет, который всегда индивидуален и всегда отражает в индивиде общий тип римлянина. Другой маятник и в другом духовном пространстве описывает в Средние века ту же амплитуду — от героического эпоса, где человек, если и обладает индивидуальными качествами, проявляет их только как обобщенное воплощение идеальной добродетели — боевой доблести, к средневековым мистикам, у которых все подчинено переживанию Бога, но переживанию неповторимому, экзистенциальному, личному. Можно без труда показать, как и в Новое время, при всех отличиях его от предшествующих эпох, происходит то же движение между теми же полюсами, хотя и индивид и общество совсем другие, но потребность не дать обществу подавить индивида, а индивиду разрушить общество, найти полосу взаимодействия остается столь же непреложной и реализуется в новых, но и преемственных формах. Достаточно вспомнить теории естественного права и становление парламентаризма, классицистическую трагедию и бидермайеровские интерьеры.
Все изложение в предшествующих разделах убеждает в том, что интеллигенция, начиная со своей протоформы, возникла из внутренних потребностей русского исторического процесса и в дальнейшем своем существовании соответствовала этим потребностям. Но предшествующее изложение не оставляет сомнений также в том, что суть феномена интеллигенции, ее живая душа, как раз и заключена в обрисованном только что традиционно европейском противоречивом равновесии между человеком и обществом, человеком и народом, человеком и культурой. В свете сказанного по-новому представляет положение об открытости интеллигенции мировому и, в частности, западноевропейскому культурному опыту. Речь должна идти не о заимствовании интеллигенцией этого опыта как чего-то внешнего, а о внутренней потребности русского культурно-исторического процесса в освоении и включении в число своих ценностей того динамического равновесия индивида и рода, которое характеризует европейскую культуру. А.Н. Веселовский, а позже В.М. Жирмунский называли такого рода потребности «встречными течениями»: «Усваивается лишь то, что понятно и интересно, к чему есть предрасположение в содержании народного сознания» 42. П.А. Флоренский говорил в таких случаях о «перекликах в самых сокровенных недрах культуры» 43. В свете только что сказанного интеллигенция обретает в русской истории контекст и корни, выходящие за рамки, намечавшиеся выше. С ней оказываются соотнесены и мистическое пра-
1098
вославие исихастской поры, и теплый человекосоразмерный московский и усадебный архитектурный классицизм, и духовные искания софиологов начала XX в. Она выступает как реализация глубоко, но постоянно сквозящей в русской истории тенденции не исчерпываться ни авторитарностью, ни бесшабашным самоволием, а тяготеть к явлениям диалогическим —исходящим из культуры как переживания развитой личностью общественной субстанции и как взаимной ответственности каждого из этих начал перед другим. В сущности и, Достоевский в изложенной выше «хартии» теоретически, исходно признает за норму именно такого рода диалог, чтобы лишь затем ради излюбленной им идеологической установки от него отказаться.
Интеллигенция сохранилась как некоторая культурно-историческая реальность в испытаниях советского времени — испытаниях репрессиями и «коммунальной кухней». В пришедших им на смену испытаниях чистоганом, нигилизмом истины, утратой идентификации она сохраниться не могла и не смогла. Она жила, покуда, уничтожаемая и неприметно, инстинктивно возрождающаяся, в специфически русских условиях и в специфически русской форме, выживали in spe та диалектика индивида и рода, та ответственность неповторимой человеческой единицы перед культурно-историческим целым и вера в способность целого эту единицу слышать и понять, о которой только что шла речь. Из нее и ради нее интеллигенция возникла, в ней себя реализовала, и если не смогла она справиться с наступившими теперь испытаниями, то потому, по-видимому, что воплощенный в ней принцип оказался несовместимым с коренным принципом наступившей цивилизации. В заключении к настоящим заметкам нам еще предстоит к этой теме вернуться: глубинная суть проблемы в том, что, по всему судя, «перевернутой страницей» оказываются не только сама русская интеллигенция, но и сыгравшая такую существенную роль при ее рождении и веками составлявшая ее активный фон культурная традиция Европы.
Для начала — о чистогане. Исходная аксиома интеллигенции — превосходство духовных ценностей над материальными. Общественные условия, в которых она всегда существовала, позволяли ей этой аксиоме соответствовать, до революции — за счет относительной ценности умственного труда, которая давала возможность интеллигенту, реализуя себя именно в качестве интеллигента, обеспечивать свои скромные потребности; после 1917 г. — за счет предельного, но в большинстве случаев все же позволявшего выжить сокращения этих потребностей. Условия, наступившие после