Изгнание из ада
Шрифт:
Первый школьный день. Отец купил ему портфель и сам нес его от машины до классной комнаты. А там поставил возле парты в первом ряду и сказал Виктору:
— Будешь сидеть здесь, чтобы хорошенько все понимать.
— А если что не поймешь, спросишь у господина профессора! — добавила мама.
— Нужно говорить не господин профессор,а господин учитель.Или это уже университет? Виктор, говори господин учителъ\
— Пусть другие говорят господин учитель.Виктор будет говорить господин профессор.Это пойдет ему на пользу. Виктор, говори господин профессор!
— Раз все будут говорить господин
Потом вперед вышел какой-то дяденька, сказал, что он учитель, и обещал детям массу волнующих переживаний и удовольствия. При этом дети сидели за партами так же неподвижно, как Виктор за обеденным столом у деда и бабушки. Родители новоиспеченных школьников стояли у боковой стены класса, словно окаменев с вечной улыбкой на губах. Только его мама — взглянув на нее, Виктор почувствовал себя ужасно неловко — портила эту картину, беззвучно пыталась что-то Виктору сообщить, открывая рот и незаметно тыча пальцем в сторону учителя: «Про-фес-сор!»
Учитель спросил, согласны ли дети, чтобы родители теперь ушли. Виктор был очень даже согласен и ответил громким и отчетливым «да». Единственный из всех. Ему же всегда внушали: если тебя спросят, отвечай громко и отчетливо! Родители, смеясь, покинули класс, а Виктор тем временем старался побороть ощущение глухонемого жара внутри, нестерпимое чувство стыда, оттого что он выделился. Он слышал, как учитель что-то сказал, но не понял что, только несколько раз моргнул, чтобы смигнуть с глаз пелену. И вдруг увидел, что соседи — в панике он обернулся, взглянул назад, — что все дети положили перед собой тетрадь в голубой обложке, карандаш и ластик. Как же так — у всех есть эти вещи, а у него нет? Он подтолкнул локтем соседа слева и шепотом спросил, нет ли у того лишней тетради. И лишнего карандаша и ластика. Чтобы одолжить ему, Виктору. Пожалуйста! В ответ мальчик отпихнул его локтем:
— Еще чего! Оставь меня в покое!
Вот так. Учитель остановился перед Виктором и спросил, что случилось и почему Виктор не положил перед собой тетрадь. Простите, сказал Виктор — будет ли какой-то прок, если он скажет господин профессор? Слезы. Они полились беззвучно, а потом, поскольку горло перехватило, чуть ли не с громовым всхлипом. У него нет этих вещей, он не знал…
— Быть не может, — сказал учитель, ведь всем родителям на собрании сообщили, что каждый ученик должен принести на первый урок. — Это твой портфель?
Да. Не знаю. Наверно. Мой папа его там поставил. Этого Виктор не сказал. Выдавил только:
— Я не виноват!
— Ну что же, давай-ка посмотрим, что там есть, — сказал учитель, открыл портфель и достал оттуда тетрадь в голубой обложке, точь-в-точь как у других детей, красивый кожаный пенал, где лежали карандаш толщины № 2, точь-в-точь как у всех остальных, точилка и ластик.
Родители собрали в портфель все, что полагается. Постарались, чтобы у него все было как у других. Только вот ничего ему не объяснили… Кроме одного:
— Когда уроки кончатся, дедушка заберет тебя, заглянет с тобой в кофейню, а потом отведет к маме!
В мысленном архиве Мане уже хранились протоколы на Алвару Гомиша Пинту, который не только был крестным Жозе, но и близким деловым партнером его собственного отца, — неужто Мане все еще не замечал, что ведет охоту на себя самого? В чем признавался на исповеди? Нарушил ли священник обет молчания, что было тогда обычным делом в случаях, имевших касательство к Священному трибуналу? Обсуждал ли Мане в кругу друзей странности, подмеченные в своей семье? Ведь на то они и друзья, верно? Кто же написал донос: «Гашпар Родригиш жидовствует»? Имя и еще одно слово, почерк неуверенный, буквы то слишком большие, то маленькие, заваливаются то вправо, то влево, неловко накорябанные на странице, вырванной из книги. Вдобавок из такой, что числилась в списке запрещенных. Сверху намалевано «Гашпар Родригиш», потом разрыв и внизу приписка корявым, сажающим кляксы пером: «жидовствует». Разрыв, промежуток — вроде как дополнительное послание, печатное и запретное: « Существует
Солнце в идиллии окончательно склонилось к закату.
Дети на ступеньках большого каменного фонтана на площади Принсипал. После всех своих разысканий они пребывали в огромном замешательстве и преисполнились такой подозрительности, что уже и для самих себя не делали исключения. Вполне закономерно: они доверяли своим наблюдениям, но именно поэтому более не доверяли никому. Недоверие терзало их, и не было им ни избавления, ни свободы, ни успеха. Ведь поймать за руку, по-настоящему поймать за руку никого не удавалось.
— Можно этак годами продолжать, — сказал Фернанду, — в конечном-то счете дело всякий раз сводится к той загвоздке, с которой мы столкнулись уже сейчас: нам необходимы признания! Признания! — яростно выкрикнул он.
По меньшей мере касательно доброго десятка жителей городка они располагали подробнейшим материалом, какой вообще когда-либо систематически собирали о жизни людей, об их привычках, о пристрастиях и интересах, о социальных связях и — насколько позволял судить выброшенный мусор — о частных привычках. Однако всю эту уйму сведений можно было истолковать в обе стороны — ив оправдание, и в обвинение. По причине своего изначального недоверия ребята конечно же заранее беспощадно трактовали все в пользу обвинения, причем тот факт, что многое здесь легко повернуть по-другому и таким образом снова развеять подозрение, вызывал все более резкие вспышки злобы, их бесило, что в мозаике по-прежнему недостает последнего, решающего кусочка: «Признания!» А вдруг их разыскания и наблюдения не давали бесспорных результатов просто потому, что кое-кто среди них самих имел что скрывать, сам был опутан этой сетью? Надо ли произнести этот вопрос вслух? Ведь он напрашивается. И Мане заметил, что Фернанду жаждет вмазать кулаком — в их молчание, в физиономии братьев Пиньейру, в разинутую пасть каменной рыбы, из которой в фонтан била вода. Рвется вслепую вышибить недостающее для полной ясности. А еще Мане сообразил, что его агрессия метит не только в недостающее, нет, она подкосит и разрушит все собранное до сих пор. Кого бы ни настиг кулак Фернанду, он ударит по архиву, испортит его, разрушит. И Мане поспешно сказал:
— Фернанду прав, нам необходимы признания!
Он сидел на ступеньке, маленький, кругленький, как наседка, готовая любой ценой защищать то, что так долго высиживала. И в этот миг произошли два события.
Со стороны улицы Нова на площадь не спеша вышла Мария Пиньейру, и Мане быстро добавил:
— Но есть ли у нас способ прямо спросить кого-нибудь, жидовствует ли он? И с какой стати ему прямо, без обиняков отвечать нам «да»? — Он смотрел на Марию и: — Это же, то есть я… — Мария подошла ближе, взглянула на них, Мане чувствовал, что улыбается, попробовал сделать вид, будто улыбка у него спокойно-небрежная, чуть ли не циничная, меж тем как сам продолжал смотреть на Марию, а Фернанду и остальные вопросительно глазели на него. — Хотя бы один из нас должен завоевать доверие Пиньейру, подружиться с ними, и только таким образом…
Тут Фернанду пустил-таки в ход кулак, стукнул Мане по плечу и сказал:
— Точно! Там нужен intimo macacorio,который изнутри…
Тут Педру обернулся и глянул в ту сторону, куда неотрывно смотрел Мане; Фернанду, а следом и все остальные тоже обернулись и увидали Марию; Фернанду расхохотался, еще раз хлопнул Мане по плечу:
— Точно! Я понял. Intimo macacorio.То, что надо. Один из нас должен…
— Если мне удастся… с Марией…