Изгнание из ада
Шрифт:
Сам мальчуган, с одной стороны, был не прочь пойти к иезуитам. Но с другой стороны… Он получал огромное удовольствие, оттого что приобрел вес среди друзей, а в таком случае ему не миновать надолго с ними разлучиться. И травле свинейпридет конец. Конец ощущению власти и признанию, конец слежке, объектом которой — для него отнюдь не в последнюю очередь — была и Мария.
Нет, к иезуитам его не отправят. Отец решил сам учить Мане. И при всей любознательности мальчик, занимаясь с отцом, продвигался вперед совсем не так быстро, как мечтал, ему не давала сосредоточиться та странная внутренняя сила, которая принуждала его здесь, дома, закрывать глаза и ничего не воспринимать. Стоило сесть с отцом у стола, и на Мане мгновенно наваливалось
Отец откуда-то привез карточки, размером вроде игральных, но чуть потолще, на каждой по букве. И он учился распознавать эти буквы. Потом отец стал выкладывать из букв цепочки-слова, а он должен был связать буквы между собой. Так продолжалось неделями. Ему хотелось учиться писать, но отец, эта неприступная фигура подле него, источающая крепкий запах и бубнящая над его склоненной головой, — отец сказал, что сперва положено учиться читать. Самое главное — уметь читать.
Все время эти карточки и тяжелые веки. И вот, наконец, можно опять выбежать на улицу, где были свет, и сила, и неусыпное живое внимание.
Фернанду тем временем определили в публичную школу на улице Консоласан.
Почему ему-то нельзя тоже ходить в эту школу? Однажды утром он взял и отправился туда.
Escola publicaрасполагалась в кое-как приспособленном помещении, чуть ли не сарае, прежде служившем складом купеческому семейству, которое уехало из города, вернее, по каким-то причинам исчезло. От тех времен еще сохранились бочки и большущие ящики, среди них и стояли теперь без заметного порядка несколько лавок и столов. Перед ними висела таблица с азбукой. Понизу стены заплесневели, гнилостный запах сырой известки смешивался с едкими кислыми запахами из бочек и ящиков, душно-затхлыми пряными запахами пустых джутовых мешков, сваленных в дальнем углу грудой, от которой поднимались тучи пыли, если кто-то из детей падал на мешки. А вдобавок пронзительная вонь пота и смрад отхожего места, куда сбоку вела лестница из трех ступенек. По сути, это был подвальный закуток, без дверей, с глинобитным полом и отрытой на скорую руку выгребной ямой, возле которой лежала солома, чтобы прикрывать экскременты.
В импровизированном классе сидели, стояли, сновали дети всех возрастов — и семилетки, и пятнадцатилетние; от неимоверного шума и вонищи у Мане аж дыхание перехватило. Он стоял у дальней стены, как раз возле груды мешков, втянув голову в плечи, спрятав руки за спиной. Никто не спросил, кто он такой, занесен ли в списки и заплатил ли за обучение. Учительствовал тут бывший солдат, потерявший ногу на войне с маврами. Указывая костылем на буквы в таблице, он требовал, чтобы дети хором их называли. Велел им соединять буквы в слова, но безуспешно, ведь для детей в этих словах — латинских, из литургии, — не было смысла. Шум нарастал, и учитель с яростным криком устремился в гущу ребятни, подпрыгивая на одной ноге и размахивая костылем. Разметал галдящую орду в разные стороны, ухватил за волосы какого-то бедолагу и выволок к таблице с азбукой.
У мальчугана, стоявшего в дальнем конце класса, мороз по коже прошел, он медленно вытащил руки из-за спины и увидел, что пальцы в крови, ногти обломаны и перепачканы заплесневелой известкой, содранной со стены, к которой он прислонялся.
Первая буква алфавита! Мелюзга окаянная, гореть вам всем в аду, первая буква!
Он увидел, как Фернанду кричит «а-а-а».
Нет, лучше к иезуитам, надо исхитриться и попасть к иезуитам.
— Как у него с языками? — Это директор школы.
— Начатки немецкого! — А это отец.
— Ты скорее потеряешь сына, чем бросишь шутить! — Мама.
Директор изобразил улыбку, точь-в-точь ненавистник животных, которому при свидетелях необходимо погладить какого-то зверька. Вот так он улыбался Виктору, пока тот не устремил взгляд в пол. Отец
Ребенок ничего не требовал. Даже не допытывался, что сейчас произошло. Его жизнь подчинялась простенькому ритму: где бы он ни был — у деда с бабушкой, у отца или у мамы, — взрослые непременно куда-то спешили, и он поневоле бежал за ними. От него ожидали только одного: не доставлять хлопот и спокойно сидеть. Так с какой стати придавать значение этому визиту к седовласому господину со странной усмешкой? А ведь его записали в народную школу.
— Теперь ты будешь школьником! — сказала мама. Впрочем, с тем же успехом она могла бы сказать: «Ты будешь астронавтом». Он доверчиво шагал между родителями. А они почему-то сердились.
— Не косолапь! — сказал отец. — Нормальные люди на ходу слегка разворачивают ноги мысками наружу! Посмотри на мои ноги!.. Нет, не преувеличивай! Совсем чуточку! Укромно!
— Виктор, он имеете виду скромно!..Перестань сбивать его с толку своими шуточками!
Виктор шел повесив голову, старался правильно ставить ноги, смотрел, как двигаются безукоризненно сверкающие ботинки отца. Он совершенно оглох от стыда. Внизу — справа-слева, справа-слева — постукивали по тротуару туфли, а сверху — справа-слева, справа-слева — звучали голоса родителей. Возле своей машины отец попрощался. Виктору хотелось поцеловать его, но отец к нему не нагнулся, только протянул руку. Виктор посмотрел на эту руку, потом перевел взгляд на лицо отца, а тот, криво улыбаясь, сказал маме:
— Не понимаешь ты моего тонкого английского юмора! — И уехал.
— Сколько раз я просила твоего отца говорить с тобой по-английски.
Виктор педантично вышагивал — правой-левой, правой-левой, — стараясь не косолапить.
— Он же превосходно владеет английским. Когда мы познакомились, он по-немецки почти не говорил, потому что вырос в Англии.
Виктор, наверно, спросил: почему?
— Почему? В детстве ему пришлось уехать отсюда, в Англию. Потому что… из-за войны. Время было такое. Так или иначе, когда ты родился, я сказала: давай ты будешь говорить с ребенком по-английски, а я — по-немецки, чтобы он сразу рос двуязычным. Но с ним же совершенно невозможно разговаривать, ему бы только шуточки свои отпускать. Идем, Виктор, и побыстрей, пожалуйста, мы спешим! Знаешь, что он ответил? Твой отец! Мы живем в Вене, сказал он, и говорят здесь по-немецки. Поэтому двое в этой семье должны усвоить немецкий на отлично — мой сын и я.
В этот день Виктор усвоил, что косолапить больше не будет, никогда.
Он стал школьником. Старомодным. Что до чтения и письма, то о них он действительно не имел ни малейшего представления. На бегу такому не научишься. Впрочем, считать Виктор уже немного умел. Ведь у деда с бабушкой, когда ему велели сидеть спокойно, его занимал один-единственный вопрос: как происходит счет? Он хотел это понять. Считал пальцы на руках, ножки стульев у обеденного стола, красные горошки на бабушкином фартуке, снова и снова старался выяснить, понять, как это проистекает. Как от одного определенного числа переходишь к другому. Сколько там в промежутке. Бабушка была в восторге, что нашла возможность временами заниматься с ребенком, не покупая игр и не опасаясь беспорядка и беготни по квартире. Детских песенок Виктор не знал, их ему заменял напевный речитатив бабушки; она ритмично произносила ряды чисел, которые он повторял, отмечая каждый десяток хлопком в ладоши. Восхитительно. Дедушка подарил ему рамку с разноцветными шариками, нанизанными на проволочки. «Счетная машинка!» — объявил он. С этой штукой Виктор мог часами сидеть спокойно, даже не болтая ногами. Передвигал туда-сюда круглые костяшки и в конце концов был уже способен вычислить, сколько ему будет лет, когда большие наконец умрут. Ведь тогда отпадет необходимость бегать следом за ними. Вот что его интересовало. Долго ли еще? Сколько лет деду и бабушке? Сколько родителям? Сколько вообще живут люди? Сколько будет ему, когда они наконец умрут? Смерть приходила слишком поздно. Это он уразумел. Но к поступлению в школу умел считать до ста.