Изгнание из ада
Шрифт:
— Почему именно мне? Ты делаешь вид, будто это была только моя идея. Но ведь тогда поголовно все звали тебя Марией, после блестящей роли в вифлеемском действе. Ну, по крайней мере, многие. Некоторое время. Уже не помню, участвовала ли я тоже…
— А как же! Именно ты. Я точно помню. Ты прямо-таки наслаждалась: ах, как весело! Патология — вот что это было. Интернатские воспитанники разучили это действо, сплошь мальчики, женские роли тоже раздали мальчикам, а после гастрольный спектакль в школе: среди публики девчонки и мамаши, со смеху помирают над трансвеститом на сцене. Меня это уничтожило. Я со стыда сгорал, когда приходил в класс, до того боялся насмешек, что даже в сборной по футболу больше играть не мог, поскольку не попадал по мячу, как только вы принимались подначивать: Мицци! Мицци! Мицци! Я готов был руки на себя наложить!
— Не преувеличивай! В роли Марии ты в самом деле выглядел очень мило, а тот миг, когда ты расплакался, сценически был сенсацией. Нет, здесь для вас нет места, уходите, у нас ночлега не найдется… тут ты разрыдался, это…
— Я не играл, это все из-за насмешек, из-за хихиканья публики, из-за идиотских, беспомощных
— Директор был от тебя в восторге. Кто знает, сумел ли бы ты иначе вообще пробиться в школе. По-моему, — она криво усмехнулась, — он уже видел тебя Маргаритой в большой инсценировке «Фауста»!
— Мария! Обычно такой строгий, такой беспощадный, тут он только шикал! Подростковая шайка в темном зале от этого еще сильнее взвинчивалась, могла без опаски распоясаться, а я…
— У тебя была какая-то фраза про плод чрева,ты рыдал, и голос у тебя сорвался… Сейчас ты, наверно, сочтешь это глупостью и не поверишь мне, но в этих дурацких словах я никогда больше не слышала такой трогательности, плод чрева,поэтому позднее и напоминала тебе о них, думала, что если мужчина понимает, что значит…
— Прекрати! Пожалуйста, прекрати! Ты называешь это «напоминала»? Напоминала? Ты в самом деле глупая католичка…
— Что? Я не поняла!
— Типично австрийское дитя нацистского семейства.
— Что? Говори громче!
— Напоминала! — крикнул он через стол. — Ты называешь это напоминала? Именно это?
Воспоминание. В тот раз, когда мальчик, всегда убегавший прочь, замедлил бег, чтобы она его догнала, он впервые очутился рядом с нею. И вместе с тем тогда же потерял ее. Так как прикатила карета. Мария. Теперь ее звали Мирьям, а Марией звали его. В представлении о том, чтобы надеть чулки матери Марии, было что-то возвышенное, но под покрывалом и голубым плащом он едва не падал с ног. Хотел убежать и не мог. Мария, как деревянная, стояла за яслями, где меж соломой и куклой, незаметно для публики, лежала шпаргалка с текстом. Практично и удобно, Марии не пришлось поэтому заучивать очень уж много. Если бы Мария все-таки заучила текст, какой-нибудь текст, что-то, что ей нужно говорить. Не могла Мария прочесть шпаргалку из-под покрывала. Посмотреть — это Мария могла забыть. Вдобавок: Мария закрыла глаза.
Среди публики сидела Мария, которую тогда звали Хилли, сидела, набросив на плечи пуловер, рукава пуловера свисали ей на грудь, и Мария на сцене мечтала, что Мария среди публики мечтает о том, чтобы ее обняли со спины.
Шел 1968 год. Или может, 1969-й. Не важно, ведь в календаре современных святых это все равно одно и то же. Тождества опрокидывались, души разбивались, все получало новые имена. Маленький мальчуган звался Марией. Его последний футбольный матч в школьной сборной. Он перехватил мяч, противник поскользнулся, Виктор повел мяч, побежал сломя голову, он, малыш, бежал навстречу своему триумфу. Вокруг неожиданно столько места. Впереди лишь один защитник, здоровый бугай из задавак-терезианцев. У терезианцев красивая сине-белая форма, «настоящая», с гербом школы, с номерами на спине и всем прочим, а интернатские играли в ужасных нижних рубахах из белого рубчатого трикотажа, которые имелись у каждого мальчика на случай холодной погоды. Виктор в кедах бежал прямо на этого здоровяка в настоящих бутсах марки «Пума», с цифрой «3» на синей футболке, которого соперники прозвали Штоцем, в честь легендарного центрального защитника австрийской национальной сборной. Что Виктору делать? Отдать мяч или — он был уверен, что сможет, — попробовать прорваться в одиночку и просто обойти этого Штоца? И тут он услышал поощрительные крики своих, возгласы из публики: «Давай, Мицци, давай!» Виктор пошел бы на прорыв в одиночку, но Мицци остановился, сквозь слезы увидел, как мяч откатился от ноги, как все движение вдруг замедлилось, затормозилось, словно в лупе времени, Штоц спокойно и красиво выбил мяч за боковую, а Мицци еще некоторое время бестолково блуждал по полю, пока его не заменили.
Первый телевизор матери Марии. На каникулах, когда Виктор мог побыть дома, этот аппарат, этот триумф техники был глазком, сквозь который ему удавалось выглянуть из помещения, где он был заперт. Наподобие глазка во входной двери, сквозь который, правда, удавалось всего-навсего увидеть, кто — пугающий, поскольку искаженный и увеличенный, — стоял на площадке и только что позвонил в звонок. Телевизор — тоже глазок, но в него ты видел весь внешний мир, кулаками молотивший в дверь. Вскинутые вверх кулаки, рты, что-то ритмично выкрикивавшие, беготня, полиция, дубинки. А потом вот что: молодые женщины, которые расстегивали блузки и выставляли напоказ обнаженные груди. Кадры менялись очень быстро, вот они уже совсем другие, улица, заполоненная студентами, кулаки. По сути, Виктор видел лишь одно: все это можно было увидеть. Ярость, огромная ярость обуревала его. Ведь он страстно желал выйти на улицу. Но поневоле сидел за стенами, а в каникулы — перед «глазком». Способен ли свободный человек осмыслить, что для сидящего взаперти означает возможность просто выйти на улицу? Но в таком случае, будьте любезны, улица должна быть мирной, безопасной, иной, чем жизнь за стенами интерната. Вон они, люди, которым дозволено то, о чем он только мечтал. И что они делали? Устраивали демонстрации. Размахивали кулаками. Кричали. Если Виктор в своем узилище выказывал и вообще сохранял волю к жизни, то лишь по одной-единственной причине: в конце концов он выйдет отсюда и поступит в университет, как свободный человек, который может заниматься тем, что ему интересно. Если он сбежит из интерната, откажется здесь остаться, то завалит себе и дорогу в университет. Выйдет из интерната, но не на свободу. Он должен выдержать, у него одна задача, не латынь, не греческий, не математика, его жизненная
Пасхальные каникулы 1969 года. Мама, разумеется, работала всю неделю, за исключением двух главных праздничных дней — пасхального воскресенья и пасхального понедельника, а у ребенка, как назло, каникулы, за ним надо присматривать, ограждать его от улицы, где подстерегают опасности, и у отца тоже нет времени. «Ты знаешь, Виктор, я о твоем отце никогда дурного слова не сказала и не скажу. Никто не упрекнет меня в том, что я после развода посеяла в ребенке ненависть к отцу. Нет, мы все будем относиться друг к другу по-доброму. Но…» У отца, к сожалению, есть время только на развлечения, женщин, теннис, карты да бега. Где он сейчас торчит? В Бадене под Веной, всего в получасе езды от столицы, сидит на пасхальные каникулы в какой-то курортной гостинице, с некоей Тусси. «Не хочу говорить о ней плохо, раз твой отец ее любит», там есть казино и ипподром, а вечером он играет в тарок и воображает себя героем, если в субботу проедет полчаса на машине в Вену, потому что это посетительный день, «а в этот день я сама свободна и могу посвятить тебе все время!» Однако бабуля Кукленыш смогла взять выходные и присмотреть в каникулы за ребенком. Увлекательные дни. Поход в Лайнцкий зоопарк. Прогулка. Иной раз можно увидеть кабана. Поэтому огромный парк и называется зоопарком. Они кабанов не видели. Виктор лишний раз почувствовал себя обманутым. Самая обыкновенная прогулка, скучней не придумаешь. Собралась гроза, бабуля с Виктором припустили бегом, но невероятно быстро потемнело, черные тучи закрыли небо, словно рывком задернулся полог, они бежали, тяжело дыша, подгоняя друг друга, — куда? К выходу из парка, словно там была крыша, а ведь их даже машина не ждала, они приехали городской железной дорогой. И вот уже по земле ударили крупные капли дождя, обрушились колючей стеной, по сравнению с этим душевая в интернате с ее двадцатью душевыми головками под потолком, куда их загоняли дважды в неделю, была просто сушильней. Бабуля внезапно остановилась, сказала:
— Какой смысл бежать дальше? Мы уже и так промокли. До костей.
Виктор огляделся по сторонам — никого, ни души, ни человека, ни кабана, только лужайка и лес.
— Раз уж мы вымокли до нитки… — сказала бабуля и тоже огляделась по сторонам. — Слушай, ты когда-нибудь видел голую женщину?
Запыхавшись, они стояли под дождем, Виктор недоуменно смотрел на бабулю, которая справедливо истолковала его взгляд как отрицательный ответ и продолжила:
— Что ж, с этим тебе придется еще немного подождать. Но сейчас ты увидишь голую старуху. Старуха, — сказала она, распуская собранные в пучок волосы, — это зрелище, которое не может испортить молодого мужчину. — Она тряхнула головой, так что длинные ее волосы заколыхались под дождем из стороны в сторону. — Это… как бы сказать…
Виктор видел, как шпильки разлетелись вокруг, попытался сквозь завесу дождя приметить, куда они упали, чтобы найти их в траве и подобрать.
— …просто опыт, вроде… — Первые шпильки, которые вытащила из пучка, бабуля все еще держала в зубах, а поэтому шамкала, точно беззубая хрычовка с омерзительной старушечьей бородой. — Черт! — Она выплюнула шпильки; куда они упали? Виктор прикинул место, а бабуля продолжила: — Это вроде как… старое дерево, например. Вон то! Оно тебе нравится? Ребенок видит молодые и старые деревья, а с определенного возраста старые деревья не замечает! — Она расстегнула кофту. — Или кровь! Ты же видел кровь? И не тогда только, когда сам впервые порезался или поранился. — Тяжелая мокрая кофта упала наземь, бабуля энергично крутанула юбку вокруг бедер, чтобы застежка оказалась спереди, расстегнула молнию. — Ты видел звезды на небе еще до того, как узнал, что иные уже умерли, и как они называются, и что они вообще собой представляют, и как, может статься, влияют на нашу жизнь… — Бабуля рассуждала прямо-таки поэтически, а Виктору почудилось, что он плачет, но нет, это капли дождя текли по лицу. — Дети видят звезды простодушно, и не только когда достаточно повзрослели, чтобы их понять, и точно так же… — Юбка соскользнула вниз. — …точно так же ты видишь сейчас старуху! — Бабуля стояла перед ним, телесного цвета шкаф, голая как божество… нет, теперь наземь упали бюстгальтер, грация, пояс от чулок, и лишь тогда бабуля оказалась голой, и, ей-Богу, была она вовсе не телесного цвета, а белая. И среди белизны — черные дебри, дождевой лес, опасный треугольник.
Еще прежде чем он с жадностью всмотрелся и вообще успел что-то увидеть, бабуля принялась скакать по лужайке, в шумных потоках дождя, вскидывая руки вверх, кружась в гротескном танце, под музыку собственных экстатически пронзительных криков, барабанную дробь капель, басовые раскаты грозы.
— Ну что? — кричала она Виктору, а Виктор стоял под дождем, в промокшей, холодной одежде, меж тем как бабуля, покрикивая, голая, счастливая, скакала по лужайке — старый эльф, жирная балерина… ведьма, он думал: Господи, она же ведьма!