Какой простор! Книга вторая: Бытие
Шрифт:
«Хорошо бы и мне навсегда угомониться здесь, рядом с дочерью. Но навряд ли здесь я дождусь своего последнего часа. Что впереди: тюрьма, Сибирь, чужие, неприветливые люди, далекая земля?» — подумал он с беспощадной трезвостью и, махнув рукой, зашагал к дому.
Поминки были пышные, невиданные. Ничего не жалел Федорец: ни самогона, ни пирогов, ни квашеной капусты, ни сала. Впервые за всю зиму обитатели хутора напились допьяна и наелись досыта.
Назар Гаврилович самолично, на своих крутых плечах вынес из каморы два мешка пшеницы и, стоя на крыльце
— Дарую из человеколюбия… Берите, да памятуйте, как в смутную годину выручил вас Назар Гаврилович, — приговаривал он, широкими пригоршнями черпая из мешков пшеницу и просыпая зерно на заснеженное крыльцо.
Среди пришедших он увидел двух коммунаров, бывших красноармейцев, с которыми, быть может, бился его Микола; они тоже сняли перед ним буденовки, и их унижение доставило ему давно не испытанное, злорадное удовольствие. Те мысли на кладбище были только минутной слабостью. Нет, еще рано склонять выю. Как и Микола, он будет биться до последнего дыхания, и люди, которые рано или поздно сковырнут советскую власть, воздадут ему должное.
— Для своих односельчан мне ничего не жалко. Весь хлеб, до последнего зернышка, раздам, — хвалился Федорец перед бабами, бесстыдно подставлявшими под зерно подолы спидниц.
Ветеринар вдруг почувствовал себя плохо, подошел к Федорцу, проговорил скороговоркой:
— Пора домой… Отвези меня, Назар Гаврилович, в город. Может, и у меня в семье не все в порядке.
Облизывая губы, Федорец раздраженно ответил:
— Ты ослушался моего приказа — пошел лечить выводок Бондаренковых волчат. Да и дочку мою не упас от смерти. Не повезу я тебя, иди пёхом.
— Назар Гаврилович, уговор дороже денег.
— Был уговор: за дохтурскую твою помогу — пуд муки, и ни фунта больше. Держи. — В наволочку, привезенную Иваном Даниловичем, кулак отсыпал из мешка крупчатки, прикинул на медном безмене — сорок два фунта. — Даю тебе с походом, прощевай, милый. — Федорец расправил бороду, скрипнул крепкими зубами. — Иди, иди! Дочку я схоронил, теперь и без тебя управимся. Одарка сильная, сама на ноги встанет.
Не прощаясь, Иван Данилович из-под ладони поглядел на тусклое зимнее солнце.
«Не больше десяти, — подумал он, — до вечера как-нибудь доплетусь».
По дороге мела поземка, и, переливаясь, словно ручей, под ногами струился снег.
Иван Данилович шагал по пустынной дороге, один на всю степь, и ноша его с каждым шагом становилась все тяжелей, будто мука в наволочке постепенно превращалась в железо. Болела, словно свинцом наливалась, голова. Иван Данилович понимал, что у него начинается тиф. Раза три мелькала вялая мысль — надо вернуться в хутор, остаться в хате у Бондаренко, но ноги передвигались сами собой, устало месили снег на узкой, словно волчья тропа, полузасыпанной дороге-грунтовке; по ней, наверное, кроме Федорца, никто теперь и не ездит.
«Чертова глухомань, ни докторов, ни учителей, ни хлеба, ни газет. Ничего, кроме тифа», — тоскливо подумал Иван Данилович,
Он не слышал и не видел, как нагнала его женщина с большим узлом за спиной и пошла позади, ступая на его следы. И только когда она окликнула его, он повернулся, узнал Христю.
— Дозвольте пойти с вами, Иван Данилович.
— Куда пойти? — не понимая, спросил Аксенов.
— Куда глаза глядят, хоть на край света, лишь бы вырваться из клетки. Уж сколько лет я в той клетке добровольно маюсь! Поденщицей наймусь на паровозный.
— Как же это так? Слова не сказав, покинула родное, гнездо, бросила на произвол больных родичей.
— Татьяна богу душу отдала, хворые пошли на поправку… Не могу я так больше, задохнусь. Сманывает меня старик, говорит — поженимся, говорит, дура, неделю свадьбу играть будем. А как я от живого мужа уйду? Да и он хорош, колобродник, жениться на глазах у жены надумал. Стоит на своем, не отступается… Замучил он меня вконец, как запаленную лошадь. Нет больше мочи. Или бежать надо, или руки на себя наложить, третьего пути нет.
С полверсты шли молча.
— Слыхал я, будто тебя солдат Максим в коммуну приглашает. Шла бы туда, от греха подальше, — посоветовал Аксенов.
— Боюсь я в фольварке оставаться, убьют меня батько, и Максима со свету сживут, я их знаю. — Взглянув на пылающее лицо ветеринара, Христя испуганно спросила: — Что вы запаленный такой? Уж не заразились ли, не дай бог, тифом? Дайте, я помогу, — и, выхватив из рук ветеринара мешочек, ловко кинула его себе на спину, пристроила рядом с узлом.
— Как же это ты так, молодая, красивая, и в наложницы пошла к старику? Срам-то какой. Не, только на хуторе, в Куприеве все знают, жена его знает.
— Наймичка я! Безответная, как скотина. А хозяин наш кого хочешь в бараний рог скрутит. Искусил меня сатана. Вот не выдержала неволи, бежала. Если не примут на завод — уйду куда глаза глядят, Россия огромадная…
— А тебе этот, как его, что в коммуну прибился, Максим, по сердцу пришелся?
— Не знаю! Вроде бы справный мужик, непьющий. Говорит — была жена, да беляки замордовали из-за него. Через это он и село свое покинул, говорит: все там Марину напоминает.
Ветер крепчал, дул в спины, облегчал ходьбу, гнал низом шипящую поземку. Бескрайняя степь шевелилась, будто живая.
Ивана Даниловича мучил жар, вялые мысли его туманились, хотелось пить, и он то и дело наклонялся, хватал горсть снега и, сжав в комочек, совал в спекшийся рот, сосал с жадностью.
Подошли к Федорцовой роще: на опушке белели срубленные пеньки и деревья с начисто ободранной корой. И здесь услышали приближавшийся веселый перезвон серебряных бубенчиков и шальной бег тяжело дышащего коня. Христя испуганно обернулась, вся сжалась, стала маленькой и беспомощной.
— Батя!.. Запорет, а у меня под сердцем дите от него завязалось! — крикнула она, шарахнулась в сторону с дороги и, проваливаясь в снегу по колено, побежала к роще.