Камень духов
Шрифт:
Куприянов был как раз тем переносчиком, при котором в кают-компании никто не решался вести вольные разговоры, зная, что они тут же будут известны командиру. В последнее время Куприянов стал слишком заноситься и претендовать в офицерской среде на ту роль, каковая ему ни по должности, ни по чину не принадлежала. «Так вот откуда уши растут! – перед глазами Завалишина снова встала сцена в капитанской каюте. – Неужели сей женоподобный молодой человек полагает, что…»
Что думает Куприянов, лейтенант предположить не успел – в каюту вошли Нахимов и Иван Бутенев, тоже мичман и однокашник Нахимова по Морскому кадетскому корпусу, его друг и недруг одновременно.
Не успев поздороваться с Дмитрием, Бутенев тут же обернулся к Нахимову и, продолжая с ним разговор, сказал, слегка грассируя:
– Ты, милостивый госудагь мой, все же пегесаливаешь, эдак выслуживаясь пегед командигом… Ужели ты надеешься, что господин Лазагев выхлопочет тебе за твою ласковость чин напегед меня?
– Ничего я не выслуживаюсь, – буркнул в ответ Нахимов, горбясь больше обычного. – А ежели и проявляю уважение к старшему по рангу, то из единого почтения к его летам и заслугам…
– Э, нет! – не унимался Бутенев. – Ты и в когпусе, вспомни, к кугсовым офицегам всегда льнул больше, чем остальные… Сие у тебя в кгови, как следствие малогоссийской хитгости, mon ami…
Упоминание «крови» в отношении Павла Степановича было приемом запрещенным, и это знал каждый, кто был посвящен в тайну происхождения Нахимова. А поскольку на флоте все друг о друге знали все, то это было известно и Завалишину, и Бутеневу.
Дело в том, что дед Павла Нахум был иудеем, еврейским кантонистом. Отца мичмана звали Самуилом, но при крещении он взял имя Степан, а фамилию Нахумов. В чуть измененном виде она досталась Павлу, как и дворянство, которое его отец получил вместе с офицерским чином в Смоленском пехотном полку, где когда-то начинал службу барабанщиком. Павел Нахимов не то чтобы стыдился своего отца, но корни свои не афишировал, зная, что мир устроен так: происхождением человека уколоть легче всего, и всегда отыщутся охотники сделать это, особенно среди тех, кто сам не блещет ни умом, ни успехами по службе…
Завалишин никогда не позволял себе ничего подобного. Вслед за почитаемыми им французскими гуманистами он считал, что не знатностью рода определяется человек, а его образованием, воспитанием и душевными качествами. Бутенев же нет-нет да и отпускал в адрес Нахимова шуточки, граничащие с бестактностью. И если сам Нахимов в большинстве случаев отмалчивался, то Завалишин всегда вступался за него. Не промолчал он и на этот раз:
– Вы, мичман, говорите, не давая себе возможности подумать, как будут расценены ваши слова, – переходя на «вы», оборвал он Бутенева. – Если вам дороги esprit de corps и наша дружба, извольте немедля просить о прощении у Павла Степановича и впредь обещайте не говорить так…
– Изволь, Дмитгий Игинагхович, – не стал спорить Бутенев, – я готов сейчас же молить господина Нахимова о милосегдии… Ну что вы в самом деле, господа? Вы же знаете, как я люблю вас обоих…
Бутенев поднялся с кровати Нахимова, на которой успел устроиться во время разговора, и, приложив руку к груди, несколько картинно поклонился Нахимову:
– Пгости меня, дгуг сегдечный, – видит Бог, не желал тебя обидеть!
– Я зла на тебя не держу, Иван, – ответил тот и благодарно улыбнулся Завалишину, к которому и обратил свой вопрос: –
– Не знаю, что и сказать… И был и не был!
– Что-то не пойму тебя, Дмитрий…
– Что тут не понять, – вставил реплику Бутенев. – Ты же видишь, наш дгуг сидит смугной, даже шуток не понимает… Тут одно из двух: или Михаил Петгович в очегедной газ не оценил по достоинству ваших подвигов, о коих мне Павел успел гассказать, или же наш лейтенант скучает по той гишпанской кгасавице, котогую вы так гегоически намедни спасли…
Дмитрий бросил на Нахимова укоризненный взгляд, но промолчал. Ему очень хотелось поделиться с друзьями тем, что он увидел в капитанской каюте, но понятия о чести не позволяли этого.
А Бутенев не унимался:
– Так это не пгоказы амуга?
– Да нет же, – уже сердясь, ответил Завалишин. – Амур тут ни при чем!
– Тогда, значит, в твоем настгоении виноват командиг?
– Я с ним не обмолвился ни словом.
– Вот и отлично! – обрадовался чему-то Иван и тут же пояснил Завалишину свою радость: – В таком случае, тебя ждет сюгпгиз…
– Пожалуй, хватит уже сюрпризов на сегодня…
– Нет, милостивый госудагь, ты пгосто не догадываешься, что это за сюгпгиз… И даже не один, а целых два, и каждый догогого стоит!
– Что же ты замолчал, Иван? Выкладывай свои сюрпризы.
– Ну нет, дагом не скажу, – произнес Бутенев, довольный тем, что заинтригованный лейтенант больше не сердится на него. – Вот ежели соизволишь мне налить стопку гому, тогда, может статься, я тебе и откгою один из них, а втогой, извини, и за целую бутыль сказать не смею. Сие – пгегогатива их высокоблагогодия капитана втогого ганга Лазагева… Пусть он сам тебя и погадует.
«Уже обрадовал», – подумал Дмитрий.
– Будет тебе ром, Иван. Говори!
– Ладно, скажу. Тем паче стоит мне только за двегь выйти, Павел Степанович тебе сей момент все и выложит… – Подождав, пока Завалишин нальет граненый стакан еще петровских времен, он одним глотком отправил в себя его содержимое, крякнул и продолжал: – Гадуйтесь, господин лейтенант! Мы пгиглашены на бал!
– Перестань, Иван. Какой бал в этакой глуши…
– А вот какой! Самый что ни на есть настоящий! От ваших с Нахимовым дгузей гишпанцев из пгезидии Сан-Фганциско пгишло письменное пгиглашение, обязывающее всех офицегов фгегата при полном пагаде нынче вечегом пгибыть в сию кгепость на тогжества, устгаиваемые неким сеньогом Эггаелло…
– Аргуэлло.
– Совегшенно вегно… Так вот, в сем письме сказано, что пгаздник устгаивается в честь спасения племянницы означенного сеньога. Не та ли это кгасавица, о котогой гассказывал мне Павел? Ну-ка, судаги, пгизнавайтесь, не ее ли чегные глаза вгаз сгазили вас обоих?
– Да будет тебе, Иван, – неожиданно для себя сконфузился Завалишин. А сам вдруг вспомнил, как смотрела на него юная сеньорита, какие у нее действительно чудные, затененные длинными ресницами глаза…
Дмитрий в свои двадцать лет ни разу еще не влюблялся, если не считать смешного детского увлечения кузиной Катенькой N и тех пламенных взоров и нежных вздохов, которыми они обменялись на одном из детских балов в Твери. Все это было даже не нарождающимся чувством, а скорее последствием прочтения французских романов, которых немало было в библиотеках их отцов, доводившихся друг другу двоюродными братьями. Это увлечение дальше одной записки, написанной Дмитрием по-французски и оставшейся без ответа, не пошло. Девочка со своими родителями вскоре уехала в имение, а сам Дмитрий поступил в Морской корпус и позабыл о ней.