Каменный пояс, 1985
Шрифт:
«МиГ» свалил четыре или пять машин, сломал, искорежил, спутал строй врага, и немцы стали бросать бомбы в чистое поле, чтоб скорей освободиться от опасного груза.
Но долго так продолжаться не, могло. На одном из виражей пулеметная очередь пропорола машину, и мотор «МиГа» заревел как раненый зверь.
Машина стала проваливаться под воронью стаю бомбовозов, и летчик форсировал работу мотора, чтобы не свалиться, а сесть на землю.
Он промчался над самой нашей головой и упал или сел в степи.
Мы прервали дела, и вся редакция кинулась в степь, к истребителю.
Бежали туда же штабисты, политотдельцы, медики,
Вскоре нас обогнала машина медслужбы, ее начальник стоял на подножке автомобиля (тогда были такие подножки) и кричал водителю: «Быстрей! Ну, что же ты медлишь? Быстрей!»
Мы подбежали к самолету, возле которого уже стоял автомобиль начмеда. «МиГ» был тяжело ранен немецким свинцом. Текли масло, вода, потрескивал огонек на обшивке.
Летчик стоял ко мне спиной, и армейский врач сурово выговаривал ему:
— Немедля в машину! Вы что — не чувствуете, что ранены? Весь комбинезон в крови!
— Ерунда! — отвечал пилот. — Это царапина!
— Ну вот что, молодой человек! — рассердился врач. — Некогда мне тут с вами диспуты разводить. Марш в машину!
На какое-то время парень повернулся в другую сторону, открыл молнию комбинезона, и я увидел два ордена Красного Знамени на его груди. Но смутило одно обстоятельство. Пилот отвечал врачу тонким голосом женщины, и, кажется, не я один подумал: «Вот тебе и отважный мужик!»
В следующее мгновение он снял с головы шлем, и вся степь ахнула. Перед нами стояла девушка необыкновенной красоты (может быть, в ту пору я немного преувеличивал), и золотые кудри лежали на ее плечах.
Я был так взволнован всем этим, что допустил ужасную для газетчика промашку: забыл спросить у летчицы фамилию.
Прошло уже с тех пор сорок с лишним лет, а я все не могу простить себе эту вину, хотя — как было спрашивать у раненого человека его имя, вклиниваться в разговор врача и этой бесстрашной девушки?
Так вот, может, теперь, через десятилетия, кто-нибудь прочтет эти строки и скажет мне фамилию этой неслыханно-дерзкой красавицы?
Десятого марта 1943 года 2-я Гвардейская армия, потерявшая в наступлении немало крови, танков, пушек, вышла в резерв фронта и разместила свои войска в Ворошиловградской области. Она одолела лишь от Котельникова до Миуса четыреста километров, освободила более четырехсот населенных пунктов, уничтожила свыше тридцати пяти тысяч солдат и офицеров врага, около девятисот орудий и минометов, почти тысячу танков, более тысячи двухсот автомашин. Ее полки захватили три тысячи пленных, пятьсот орудий и минометов, около двухсот танков и другие трофеи.
Но отдых вскоре кончился, и снова были месяцы и месяцы боев, и наконец мы оказались — кто в Берлине, кто в Праге, кто на берегу Балтики.
Шли последние сражения четырехлетней войны, испепелившей миллионы жизней, тысячи городов, плоды труда целых народов. Но все равно мы уже знали, что стоим на пороге Победы и Мира.
В те благословенные дни я записал себе в блокнот строки радости и надежд на близкое свидание с Россией:
Еще в ходу штабные карты, Еще в упор стреляет враг, Еще трещит, дымя Тиргартен, И огрызается рейхстаг. ЕщеВ Берлине, когда стихли выстрелы, я отправился в тлеющий рейхстаг, написал, как и все, углем на колонне свое имя. Затем долго бродил по искореженным этажам гигантского здания. Во второй половине дня поспешил в имперскую канцелярию, оглядел кабинет Гитлера, огромный, как футбольное поле. А во дворе наткнулся на труп какого-то колченогого фашистского бонзы. Мы так часто за четыре года войны высмеивали хромого Геббельса, что невозможно было не узнать одного из ближайших говорунов бесноватого фюрера.
Я с немалой гордостью сообщил о своей находке коменданту Берлина. В свое время Берзарин командовал 27-й армией на Северо-Западном фронте, и я немного знал генерала.
Николай Эрастович устало усмехнулся и ответил, что это уже сотый «Геббельс», которого обнаруживают бойцы.
Я не хотел проводить ту ночь, поистине принадлежавшую истории, под крышей берлинского дома, на одной из его обязательных перин, и подсел к автоматчикам, расположившимся на берегу Шпрее. Они о чем-то пели в чаду туманной майской ночи.
Сон не брал меня, невзирая на сильную усталость, и понемногу возникали в голове торжественно-печальные строки:
Течет молчанье в темень ям, Луна чадит над черным домом. Поют волжане под баян О чем-то милом и знакомом. Сидят солдаты у воды, С чужою ночью песней споря, Они пришли в Берлин, седы От пыли, пороха и горя. Летит с дубового древка Крыло простреленного флага. Чужая корчится река За грубой глыбою рейхстага. Душа уж дома, не в боях. В ознобе города громада. …Как будто зубы сжав, баян Хрипит о камнях Сталинграда…А утром, казалось, от ночной грусти не осталось и следа. Боже мой, что творилось тогда на улицах Берлина и по всей Германии! Чудо нашей Победы утверждалось снова и снова салютами винтовок, автоматов, пушек. Все обнимали друг друга, все рвались на Родину, чтобы быть в эти дни торжества вместе с ней!
И на Унтер-ден-Линден, и на окраинах, на всех площадях гремели песни и пляски, и каждый думал, что случилось еще одно чудо: он остался жив в этой буре огня, разрывов, смертей.
Мне хотелось бы завершить эти воспоминания стихотворением, начатым на войне и законченным уже после нее.