Каменный пояс, 1988
Шрифт:
Слепой настороженно замер, очевидно, по шелесту пытаясь уловить счет. Но не дослушал, а протянул руки на невеселое бормотанье аккордеона. Кудряш недовольно скривился, но вернул покупку.
Пальцы слепого знакомо приласкали радостный перламутр, нетерпеливо пробежались по ладам, давнули на басы и облегченно замерли.
Народ малость поутих, подался. Пусть потешится напоследок. И слепой, уронив голову в голубое сиянье мехов, повел мелодию.
Поначалу не слышно было. Похоже, играл он для себя, а как стал давать звукам силу, уловил я что-то знакомое-знакомое.
И слепого слушали.
Сбил молчанье развеселый разухай. Крикнул рыженькому:
— Чего ворон ловишь, раззява. У него же руки заняты. Шапку по кругу.
Со стороны подошел разухай. Не знал, что не играть пришел слепой, продавать аккордеон, что деньги уже получил.
Сдернул разухай кепку с рыженького, кинул синенькую, и полетели бумажки.
Рыженький оторопело таращил глаза. Кудряш недоуменно озирался. Слепой недовольно хмурился.
Как вернулась кепка к рыженькому, и смущенный, он неловко опростал ее за пазуху, все снова попритихли. А слепой на это молчание посветлел лицом и поклонился перед собой.
— Спасибо, я…
Досказать не дал кудряш.
— Брось ты. Заработал. Играй. Люди ждут.
И слепой заиграл. И еще. И по просьбам. И от себя. И чем дальше играл, тем дальше, похоже, уходил от войны. Туда, за огненную черту, что отделила его от сегодняшней ущербности. Становился разудалым парнягой.
Ах, как он, сколько пел! Как памятливо. Я и сейчас встречаю, узнаю песни слепого.
Последнее, что слышал я, разыгривое:
Колокольчики-бубенчики звенят…Я не дослушал песню. Глянул в лицо: совсем забылся слепой, разулыбался, залил красивое, совсем не тронутое войной лицо румянец, но глаза, глаза его не забылись. Умирающие глаза роняли живые слезы на улыбку.
Подкатило к горлу. Я заработал локтями прочь.
Я видел того слепого после базара. Тащили его, совсем пьяного, рыженький и кудряш. Тоже навеселе. На груди кудряша куском неба сиял аккордеон. Кудряш по-хозяйски оберегал его, огребая от встречных.
МЕРТВАЯ РАДУГА
В Аю не удили. Рыбы такой не было, чтоб клевала. В Аю водился лишь магаль. Совсем ненормальная рыба. Без чешуи. Не плавает, по дну ползает. От камня под камень. Никакими наживками не выманишь. По-другому брали магаля. Вилкой.
Магалиный перекат лежал под нашей улицей. Над железным мостом.
Когда-то был Ай многоводным. Барки с железом сплавлял. А до нас дошел поколенный, искупаться негде. В наше время и ажурные железные мостки сходят. Переброшены к каждому заводу. Железо в нашем металлургическом городке доступнее и удобнее в деле, чем дерево и камень.
Железный мост звенел туго натянутой струной. Блестел, полированный тяжестью рабочих ботинок. Чтоб не оскальзываться, заботливо изварен был именами сварщиков.
Охота пуще неволи! Схлынет половодье, снесет мутный снеготал, мы уже в Аю.
Ног не чуешь. Крадешься меж скользких голышей. Левой приподнял камень. Правой р-раз! Вот она, кошкина добыча. В клубах донной мути. Бьется, пропоротая вилкой, в отчаянной потуге.
Разазартная охота. Лишь как мост зазвенит под пересменкой, придешь в себя. Какая уж тут охота! Каждый не преминет пустить обидный совет.
Взапуски в гору-гору. Добро согреемся.
Дома — магалей кошке. Нам неприятное заделье, керосином обдирать мазутные кольца с рук-ног.
Красив наш Ай. Радуга, и только. Не жалеют заводы для речной красы мазута. В радужной той красе лишь магали и выживали. Так прокеросинивались, что кошка иной раз брезговала.
Что за живучие твари были эти магали. Нигде их больше не встречал. Показать бы ученым. Да исчез в Аю и магаль.
Мертвая радуга струится-переливается под звонким настилом железного моста.
КОЗА-ДЕРЕЗА
Коза-дереза. Полбока луплено.
За три гроша куплена.
Братишка справный. А я — будто не кормят. И кашлять начал. Иной раз зайдусь до посинения. Забеспокоились родители. А вдруг да… Надо поддержать.
И купили козу Маньку.
Как ведь несправедливо. Хорошего будто и не было. А дряннишка, сорви-головушка до ужимочки впечатается в память.
Была вот Манька. Она ли не молодчина. Молоко — сливки. Домашняя. По огородам сроду не блукала, а что о ней вспомнишь? Зойка, Манькина доченция, эта да. И в кого только уродилась.
Манька простенькая. Невидная, немудрящая козушка. Рога серпами. Скромная бородка. На этой шубка на пуху цвета кофе с молоком, рожки изящной мерой, бородка да вдобавок сережки. Щеголиха! Зато Манькино вымя — торба. Сиськи по земле чиркают. У этой же с кулачок. Худотитяя.
Маньку пасти, горюшка не знаешь. Щиплет себе, отдохнет, еще пощиплет. Домой захочет, мекнет вежливо. Эта же, глаза завидущие. Под носом пырей по пояс. Нет, ей туда, куда нельзя. А то вдарит в голову: дома что-то позабыла. С места и в карьер по грядкам, межам-канавам, крапиве и бурьяну. Удержи попробуй. Откуда и силы берутся. Семенишь-семенишь, запнулся — бряк и пузом пашешь грядки, корчуешь татарник. До чего ж приятно!
А блудня-то, блудня! Как ни привязывай, отвяжется. И… «ах, вы козу распускаете, ах, в милицию сведу, ах, штраф припаяют».
Материны цветы Зойка, понятно, извела под корень. Откроешь окно — у нее ресторан. Ей, видите ли, трава-мурава приелась, оскомину набила. Ей заморских блюд пожелалось, и жрет олеандр — горечь-яд. Другая бы с листика копыта отбросила, а этой — чем горчее, тем слаще.
Бельишком баловалась. И так-то небогато нарядов у матери, с материей трудно, а она, небось, наши штаны не тронет, грубоваты, платья ее дегустирует.