Капитан и Ледокол
Шрифт:
Ночь уже вступила в свои права, а вместе с ним и холод. Байкальский снег и лед принимали лунный свет и, поскольку небо было чистым, его вполне хватало, чтобы рассмотреть все на ближайшие десятки метров.
Он стал «обходить» палубу и почувствовал себя альпинистом – по обычной межпалубной лестнице приходилось самым настоящим образом карабкаться, выверяя каждый шаг, меньше всего замечая красоты ночных пейзажей, а больше глядеть под ноги и следить за тем, чтобы не вылететь за борт.
Капитан предусмотрительно оставил веревочную лестницу, когда эвакуировался экипаж, но упасть с такой высоты и остаться целым-невредимым –
Он глубоко вздохнул, глотая морозный байкальский воздух – здесь особенный, густой, тягучий, перемешанный ветрами, которые сами же приносили отовсюду сосново-кедровые, горные, морские запахи.
…На Байкале было тихо-тихо. Это удивляло и настораживало. До сих пор он жил на Ледоколе почти всегда среди гула корабельных машин. Бой склянок, гудки, голоса команды… Эта «музыка» повторялась изо дня в день, он привык к ней и знал наизусть каждую ее нотку. Любая неверная или фальшивая означала, что в его плавучем хозяйстве случился какой-то сбой, и нужно срочно вносить исправления.
Он уже давно смотрел на море только с высоты капитанской рубки. Красоты не замечал, на это просто не было времени, а к концу дня и сил.
В рубке не слыхать байкальских звуков. Все запахи воды и воздуха перемешивались с корабельными. Капитанство забирало все время и не оставляло возможности подумать о чем-то другом, кроме как о беспокойном ледокольном хозяйстве. И ему даже в голову не приходила мысль специально поразглядывать Байкал, походить по берегу, посидеть у воды. Красоту и силу этой воды он уже давно оценил по достоинству… Сейчас, оказавшись один на один, он сразу стал ощущать Байкал иначе.
Тишина – абсолютная, невесомая. Скованный льдом Байкал, кажется, специально хотел расположить к себе Капитана, дескать, смотри, какой я ласковый и мирный. Каким я бываю грозным, ты видел не раз!
Схватившись за поручни и упершись ногами в борт, Капитан поймал себя на мысли, что в этой тишине все внутри самонастроилось, легло на свои «полочки души». И одновременно с этим он понял, что его повседневные тревоги были связаны исключительно с работой, и он вовсе не ожидал чего-то неизвестного, того, что еще может произойти. И вот оно случилось!
До чего же приятно вспоминать тот вечер у Глафиры, возвращаться и возвращаться в ту ночь, просто лежать уткнувшись в потолок и боясь пошевелиться, чтобы не разбудить Глафиру. Ему, не избалованному женским вниманием, даже одной этой ночи хватило, чтобы почувствовать: появилось что-то важное, хорошее, к чему есть надежда вернуться.
Стало совсем холодно, и он начал пробираться назад…
…В иллюминатор капитанской каюты заглядывал краешек луны и черного неба. Буржуйка жила своей жизнью, выдавливая из угольков тепло, чайник оставался горячим и тоже пытался быть нужным, напоминая о себе струйкой пара из носика. Все жило!
…Что-то бухнуло в борт, скрипнуло внутри, потом еще раз, еще. Опять время тишины и опять повторение гаммы, но чуть сильнее, так что ударила негромко рында.
Самым неприятным был скрежет металла. Капитану казалось, что он в эти мгновения чувствует боль Ледокола.
Капитан пытался уловить хоть какой-то ритм этой новой жизни. Но складывалось плохо. То, что произошло, не составляло понятную и предсказуемую очередность,
Если заберут на материк быстро, значит, ничего хорошего не будет, навесят ярлык – и все, как говорится, приплыли. Теплилась надежда, что этого не случится – все-таки капитана на такое сложное судно так просто не найдешь.
Капитан представил себе кабинет руководителя пароходства, он лишь однажды был здесь, когда начальник Госпара специально вызвал Капитана к себе по случаю прибытия на ледокол важного московского чина.
Капитан представлял себе этот огромный, не очень уютный кабинет именно таким: с высоким потолком, старой мебелью, бархатной, слегка пошорканной обивкой, окантованной золотистой ленточкой, намертво пришпиленной большими шляпками специальных гвоздиков.
В кабинете было темно – хозяин Госпара не любил солнечный свет. Длинные, тяжелые шторы с бахромой свисали с трехметрового потолка и, кажется, уже привыкли, что солнце заглядывает сюда только в отсутствие хозяина. Стол! Это не просто столешница с письменными принадлежностями, по размерам она приближалась к какой-нибудь спасательной лодке. Казалось, вот еще мгновение, и она поплывет, подбирая попавших в бедствие пассажиров. Стол действительно был огромен, массивен и в то же время удивительно вписан в этот кабинет. Скорее всего, раньше он был под каким-нибудь важным чиновником, на нем лежало множество бумаг.
Начальник Госпара бумаг терпеть не мог – от них у него случалась аллергия. И потому на этом старорежимном столе с зеленым сукном кроме чернильного прибора из потускневшей от времени бронзы стояли подставка для ручек, стакан с красиво отточенными карандашами, валик для промокания чернил, нож для разрезания бумаг, карандашная точилка. Графин с водой и пара граненых стаканов из обычного стекла. С краю у новомодной лампы «ГосЭлектроТрест» отвоевал особое место монументальный черный телефонный аппарат с кучей белых кнопок-переключателей, круглым циферблатом посредине, массивной трубкой… Все эти причандалы должны были свидетельствовать, что вы в кабинете крупного начальника.
Даже пепельница из хрусталя, массивная, тяжелая, с замысловатой глубокой фигурной выемкой – и та должна была указывать на то, что хозяин этого кабинета занимает высокую должность. Пепельница всегда была абсолютно чистой – начальник Госпара сам не курил и другим в своем присутствии не позволял.
Русин внешне никак не тянул на начальника. Был он худощав, небольшого роста, так что и не поймешь, то ли он возвышался над письменным столом, то ли стол над ним. Выбился к должности из старых спецов и, следовательно, был далеко не молод. Френч, фуражка должны были бы добавить суровости и властности, но они странным образом работали на образ совсем наоборот: превращали Русина в интеллигентского спеца старого разлива. К тому же он правильно говорил и делал ударения в словах как положено (а как еще должен был говорить выпускник Промышленного училища?). Господи, он и ругаться-то как следует не умел. Но это было и необязательно.