Капут
Шрифт:
– Что, никогда не видел перчаток из собачьего меха? Такие носил финский полковник Лукандер, мы встречались с ним на Ленинградском фронте, – сказал граф Августин де Фокса. – Я хочу купить пару перчаток из собачьего меха и отвезти на показ в Мадрид. Шкурка спаниеля гладкая и мягкая, а у легавой – пожестче. На дождливую погоду неплохо иметь перчатки из раф-терьера. Здешние женщины носят даже сумки и муфты из собачьего меха. Собачий мех подчеркивает женскую красоту.
Де Фокса улыбался, искоса поглядывая на меня.
– Собаки – великодушные создания, – сказал я.
Был конец марта 1942-го. По боковой улице мы вошли в парк Эспланады возле отеля «Савой» и стали спускаться к Торговой площади у порта, где высились рядом посольство Швеции, здание в неоклассическом стиле, и дворец президента Финляндии в стиле Энгеля. Холод стоял собачий, казалось, шагаешь по бритвенным лезвиям. Невдалеке от меховой лавки находился
– J’adore ca [134] , – сказал де Фокса, остановившись полюбоваться гробами. Де Фокса чужда сентиментальность, и, как всякий добрый испанец, он неравнодушен к погребениям и загробному миру, чтит только душу, а тело, кровь, страдания, болезни и язвы несчастной людской плоти его совершенно не интересуют. Ему нравится говорить о смерти, он веселится как на празднике при виде похоронной процессии, останавливается и с наслаждением любуется гробами в витринах, с удовольствием говорит о ранах, язвах и уродствах, но побаивается привидений. Он умен, душевен и воспитан, может, слишком остроумен, чтобы быть человеком большого ума. Хорошо знает Италию, знаком с большей частью моих флорентийских и римских друзей, подозреваю, что мы в одно время были влюблены в одну женщину, не подозревая о существовании друг друга. Несколько лет он провел в Риме в должности секретаря посольства Испании, пока не был выдворен из страны за то, что в своих донесениях испанскому министру иностранных дел Серрано Суньеру и за игрой в гольф в Аквасанте упражнялся в остроумии в адрес графини Эдды Чиано.
134
Обожаю такие вещи (фр.).
– Представляешь, я жил в Риме три года, – признался он мне однажды, – и не знал, что графиня Эдда Чиано – дочь Муссолини.
Мы спускались по Эспланаде, и Августин де Фокса рассказал, как однажды вечером попал с друзьями на вскрытие могил на древнем мадридском кладбище Сан-Себастьяно. Шел 1933 год, Испания в то время была республикой. Оказавшись перед необходимостью навести порядок в городе согласно новому плану, республиканское правительство издало декрет о закрытии старого кладбища. Де Фокса с друзьями, среди которых были молодые мадридские писатели Сезар Гонсалес Руано, Карлос Мираллес, Агостин Виньола и Луис Эскобар, пришли на кладбище, когда уже стемнело и многие могилы были разрыты и опустошены. Крышки домовин были сняты, в гробах покоились тореро в боевых нарядах, генералы в парадных мундирах, священники, юноши, зажиточные буржуа, простые девицы, знатные дамы, дети. Молодой покойнице, похороненной с флаконом духов в руке, поэт Луис Эскобар посвятил лирический стих «Прекрасной донне по имени Мария Консепсьон Элола». Агостин Виньола тоже посвятил поэтический опус бедному моряку, умершему в Мадриде и волей судеб погребенному вдали от моря на унылом кладбище. Де Фокса со товарищи, будучи слегка навеселе, встали на колени перед гробом моряка и прочли заупокойную молитву. Карлос Мираллес возложил на грудь покойному лист бумаги с карандашным наброском лодки, рыбины и волн, все осенили себя крестом со словами: «Во имя Севера, Юга, Востока и Запада». На могиле студента по имени Новильо висела еле видная эпитафия: «Господь прервал учебу юноши, дабы преподать ему единую истину». В гробу с богатыми серебряными оковками лежало мумифицированное тело молодого французского вельможи, графа де ла Мартиньера, эмигрировавшего в Испанию вместе с другими легитимистами в 1830 году после низложения Карла X. Сезар Гонсалес Руано склонил голову перед графом де ла Мартиньером и провозгласил: «Приветствую тебя, преданный королю отважный французский дворянин, твои уста молчат, но пред твоим ликом я кричу, я издаю клич, который сотрясет твой прах: “Да здравствует король!”». Республиканские гвардейцы тут же взяли Сезара Гонсалеса под белы ручки и препроводили его в каталажку.
Де Фокса в обычной своей манере громко говорил и живо жестикулировал.
– Августин, – сказал я, – говори тише, тебя слышат привидения.
– Привидения? – пробормотал де Фокса, побледнел и оглянулся.
Дома, деревья, статуи и скамьи в парке Эспланады сверкали под ледяным призрачным отблеском снега, укрывавшего белым пологом северный вечер. Пьяные солдаты болтали с девицей на углу улицы Миконкату.
На тротуаре перед отелем «Кемп» вышагивал взад-вперед жандарм. Над крышами домов на проспекте Маннергейма простиралось белое, без единой складки небо, небо без ряби, как на старой, выцветшей
Вдруг на рекламном щите я увидел два слова: «Лингафонный институт». Ничто так не напоминает мне финскую зиму, как пластинки Лингафонного института. Всякий раз, когда я вижу в газете рекламу: «Изучайте иностранные языки по лингафонному методу», всякий раз, когда мне приходится прочесть эти два магических слова – «Лингафонный институт», я вспоминаю финскую зиму, призрачный лес и зальдевшие озера Финляндии.
И всякий раз, когда мне случится услышать о пластинках Лингафонного института, я закрою глаза и увижу Яакко Леппо, приземистого, упитанного человека, втиснутого в мундир финского капитана, его круглое белое лицо с выступающими скулами, маленькие, настороженные, прищуренные, с холодным отблеском серые глаза. Увижу моего друга Яакко Леппо сидящим с рюмкой в руке перед граммофоном в библиотеке своего дома в Хельсинки, а вокруг него – Лииси Леппо, мадам П*, Посол П*, граф Августин де Фокса, Титу Михайлеску, Марио Орано, все с рюмками в руках, готовые слушать хриплый граммофонный голос; я увижу Яакко Леппо, поднимающего рюмку с коньяком: «M`alianne, на здоровье», и всех остальных, поднимающих рюмки: «M`alianne». Всякий раз при виде надписи «Лингафонный институт» я вспомню финскую зиму, вспомню ночь, проведенную в доме Яакко Леппо с рюмкой в руке, вспомню хриплый голос граммофона и наши «m`alianne» друг другу.
В два пополуночи мы только закончили наш уже второй или третий ужин и сидим в библиотеке перед огромным кристаллом оконного стекла, смотрим на Хельсинки, медленно погружающийся в снег город. Из этого белого, молчаливого кораблекрушения, как вершины мачт, выглядывают: колоннада дворца парламента, гладкий, серебристый фасад здания Почты, а вдали, на фоне деревьев Эспланады и Бруннспаркена, – башня Стокманна из стекла и бетона и небоскреб «Торни».
Термометр за окном показывает сорок пять градусов ниже нуля.
– Сорок пять градусов ниже нуля – вот Акрополь Финляндии, – говорит де Фокса.
Яакко Леппо время от времени поднимает рюмку с коньяком и говорит:
– M`alianne.
Я только вернулся с Ленинградского фронта, пятнадцать дней я только и делал, что говорил «m`alianne» везде: в чаще карельских лесов, в выкопанных во льду корсу, в траншеях, в лотталах, на дорогах Карельского перешейка всякий раз, когда наши сани встречали другие сани – везде все пятнадцать дней я только и делал, что поднимал стакан и говорил «m`alianne». В поезде на Виипури я провел ночь, говоря «m`alianne» директору отделения железной дороги Виипури, зашедшему в наше купе проведать Яакко Леппо. Приземистый крепкий финн с припухшим бледным лицом, он сбросил тяжелую овчинную шубу и оказался в вечернем костюме, из-под белоснежного галстука выглядывало горлышко бутылки, втиснутой между крахмальной сорочкой и сияющей белизны жилетом. Он возвращался в Виипури с трехдневной свадьбы сына, возвращался к своим паровозам, вагонам, к своей конторе, откопанной из-под развалин разрушенной советскими снарядами станции.
– Странно, – сказал он, – я столько выпил сегодня, а ни в одном глазу. (Мне казалось, что выпил он очень мало, а пьян был в стельку.) Минуту спустя он достал из-под жилета бутылку, из кармана – пару стаканов, наполнил их до краев коньяком и сказал:
– M`alianne.
Я сказал:
– M`alianne.
Мы провели ночь, говоря «m`alianne» и молча глядя друг другу в глаза. Иногда он порывался сказать что-то на латыни (единственный язык, который мы знали оба), показывал на ощетинившийся чернотой, призрачный нескончаемый лес, убегавший назад вдоль железной дороги, и говорил:
– Semper domestica silva! [135] – потом добавлял: – M`alianne.
Потом он будил Яакко Леппо, somno vinoque sepulto [136] на своей полке, совал ему в руку стакан и говорил:
– M`alianne.
Не открывая глаз, Яакко Леппо говорил «m`alianne», выпивал одним духом и падал на полку. Это продолжалось, пока мы не приехали в Виипури и не распрощались среди развалин станции, сказав друг другу «vale» [137] .
135
Всю дорогу наш родимый лес (лат.).
136
Погруженного в пьяный сон (лат.).
137
До свидания (лат.).