Капут
Шрифт:
Беднота вместе с присоединившимися позже цыганскими бандами из Земуна и Панчево срывала жалюзи с магазинов и грабила даже жилые дома. Из района Теразие доносилась стрельба. Жители отбивались от грабителей на улицах и на лестницах, в подъездах и квартирах. Горел Королевский театр на площади Споменик. Была разрушена кондитерская напротив театра, турецкая кондитерская, известная каждому на Балканах своими сладостями-афродизиаками. Толпа с лихими криками рылась среди обломков, спорила из-за драгоценных сладостей, растрепанные женщины с горящими лицами оглушали воздух непристойным смехом и, чавкая, жевали возбуждающие любовь пирожные, карамель и конфеты. Поджав хвост, опустив уши и повизгивая, Спин слушал грохот разрывов и падающих стен, крики ужаса, треск пожарищ. Он забился в ногах посла Мамели и мочился ему на туфли. Когда ближе к полудню грохот разрывов понемногу затих и Мамели с остальными посольскими поднялся наверх, Спин отказался покинуть убежище. Пришлось носить ему еду в темный, задымленный подвал.
В минуты затишья до кабинета посла долетал собачий визг. Мир рушился, происходило нечто страшное, чего Спин не мог
Около четырех пополудни того дня, когда посол Мамели собирался в очередной раз пойти в подвал уговаривать Спина, что опасность миновала и все опять, как обычно, в порядке, в небе над Земуном, возле Панчево, послышался высокий гул моторов. Первые бомбы упали в районе Милоша Велитога, самолеты вбивали огромные бомбы в крыши домов как вбивают гвозди: одним молниеносным и точным, огромной силы ударом. Город содрогался до основания, толпы людей с криками бросались по улицам врассыпную, между взрывами наступала пауза великой тишины, все вокруг становилось мертвым, бездыханным, неподвижным, как молчание мироздания, когда земля – безжизненна; бесконечное, абсолютное звездное молчание земли, когда земля – холодна и мертва, когда приходит конец света. И снова неожиданные взрывы вырывали дома и деревья с корнем, небеса рушились на город с громовым раскатом. Посол Мамели и посольские служащие уже спустились в убежище и, побледневшие, сидели на стульях вокруг стола. В паузах между разрывами слышался скулеж Спина, забившегося между ног хозяина.
– Это конец света, – сказал второй секретарь посольства князь Руффо.
– Ад кромешный, – сказал посол Мамели, зажигая сигарету.
– Все силы природы против нас, – сказал первый секретарь Гвидотти. – Природа тоже взбеленилась.
– Ничего не поделаешь, – сказал граф Фабрицио Франко.
– Будем как румыны tut`un sci rabdare, курить табак и ждать, – сказал посол Мамели.
Спин слушал эти разговоры и прекрасно понимал, что ничего нельзя поделать. Тut`un sci rabdare. Но ждать чего? Посол Мамели и чиновники посольства знали наверняка, чего они ждали. Бледные и взъерошенные, они сидели в подвале и курили одну сигарету за другой. И хотя бы произнесли хоть одно слово, раскрывающее тайну их тягостного ожидания. Загадочность событий того страшного дня, неясность причин ожидания вдобавок к взрывам огромных бомб тревожили собаку больше, чем простая неуверенность. Спин вовсе не был трусом. Добрый английский пес чистых кровей без капли примеси, благородное создание в лучшем смысле слова, храбрый пес, он воспитывался в лучшей собачьей школе графства Суссекс. Он не боялся ничего, и войны тоже. Спин – охотничья собака, а война, все знают, это и есть охота, где человек одновременно и охотник и дичь, это игра, в которой вооруженные ружьями люди охотятся друг на друга. А Спин не боялся ружей, он смело бросился бы один против целого вражеского полка. И звуки выстрелов только раззадоривали его. Стрельба для него – один из элементов природы, традиционно свойственный миру, его, Спина, миру. Да и что за жизнь была бы без стрельбы? Что за жизнь была бы без долгих скачек по лугам и кустам, по холмам над Савой и Дунаем, без гона вдоль по натянутому как струна запаху в полях, подобного прохождению акробата по туго натянутому тросу? Когда ясным ранним утром треск охотничьих ружей сухо отражается в воздухе или вызывает легкую дрожь, пролетая сквозь серую паутину осеннего дождя, или весело скачет по заснеженным холмам, мироздание являет свое совершенство, которому не хватает только ружейного выстрела, последнего мазка на картину совершенства универсума, природы и самой жизни.
Когда длинными зимними вечерами Мамели сидел в своей библиотеке с короткой трубкой в зубах, склонившись над раскрытой книгой (огонь слабо потрескивал в камине, а за окном свистел ветер и сыпал дождь), свернувшийся у ног хозяина Спин мечтал о сухом ружейном треске и стеклянном звоне утреннего воздуха. Он поглядывал на висевшее возле двери старое турецкое ружье и помахивал хвостом. Это было турецкое кремневое ружье, инкрустированное перламутром, Мамели купил его за несколько динаров у старьевщика в городе Монастир, оно, конечно же, постреляло в христианских солдат князя Евгения Савойского, в венгерских всадников и в галопирующих по лугам Земуна хорватов. Старое верное боевое оружие, исполнившее свой долг, оно отыграло свою роль и поучаствовало в поддержании древнего традиционного порядка природы: в далекие времена своей молодости это ружье наложило недостающий мазок на картину совершенства мироздания в тот самый день, когда утренней порой сухой выстрел пробил окно и молодой улан повалился с лошади в Земане, в Нови-Саде, в Вуковаре. Спин не был son of a gun, забиякой, но не мог представить себе мир без ружья. И до тех пор, пока в мире раздается звук ружейного выстрела, ничто не может поколебать гармонию, порядок и совершенство природы, – так думал Спин.
Но ужасный грохот того утра, заставивший обрушиться весь мир, не был и не мог быть знакомым звуком ружейного выстрела, это был никогда ранее не слыханный им новый, пугающий звук. Какое-то страшное чудовище, жестокое чужеземное божество навеки опрокинуло ружейное царство родного бога, до того дня содержавшего мир в гармонии и порядке. Наверное, голос ружья пропал навсегда, подавленный диким грохотом. И образ Мамели, мелькнувший в те жестокие минуты в мозгу Спина на фоне растревоженной природы и рушившегося мироздания, был
Бледные и потные люди молча сидели в подвале, кто-то молился. Спин закрыл глаза и положился на Бога.
В тот день я был в Панчево, недалеко от Белграда. Висевшая над городом огромная черная туча издали казалась крылом гигантского стервятника. Крыло двигалось и закрывало полнеба в широком размахе, лучи заходящего солнца пронзали его, выбивая черные, как копоть, кровавые вспышки. Как крыло смертельно раненной хищной птицы, трепыхавшейся в попытке взлететь, туча рвала небо своим оперением. А внизу, прямо над нахлобученным на холм городом и над глубокой, зеленой, испещренной желтыми реками долиной ленивые эскадрильи самолетов «Штука», этих стервятников с вытянутыми клювами, без передышки с диким свистом бросались на белые дома, на высокие, сверкающие дворцы и расходящиеся радиально от пригородов дороги и рвали их на части своими клювами и когтями. Высокие земляные фонтаны били вдоль берегов Дуная и Савы. Непрекращающийся свист и рокот металлических крыльев, сверкающих в лучах пламенеющего закатного солнца, раздавался над головой. Горизонт отражал глухой звук в ритме первобытного тамтама. Далекое зарево пожара висело над долиной. Растерянные сербские солдаты разбегались по полям, немецкие патрули, пригнувшись, шагали в балках и шныряли в зарослях камыша и тростника в заводях вдоль реки Тимиш. Был бледный, мягкий вечер, набрякшая луна вставала медленно над горизонтом, наполняя блеском воды Дуная. Я смотрел в розовое, как ногти младенца, небо, на неторопливо восходящую луну, а вокруг поднимался жалобный собачий вой. Никогда скорбящий человеческий голос не сравнится в выражении мировой скорби с голосом собачьим. Никакая музыка, даже самая подлинная и чистая, не сможет выразить боль мира так, как голос собаки. Вибрирующий и дрожащий, из одной длинной ноты звук обрывался вдруг всхлипом высоким и ясным. Отчаянный призыв, вопль одиночества летел по лесам, болотам, зарослям тростника, где ветер метался с лихорадочным бормотанием. По заводям колыхались мертвые тела, посеребренные луной вороны бесшумными взмахами крыльев с трудом отрывались от лежавшей вдоль дорог лошадиной падали. Голодные собаки стайно крутились возле деревень, где еще дымились несколько сгоревших домов. Они пролетали галопом, стремительным, тяжелым галопом испуганных псов, распахнув пасть, сверкая красными глазами, изредка останавливались и жалобно выли на луну. А желтая, мокрая от пота луна неторопливо вставала на чистом, розовом, как ноготь ребенка, небе, освещая робким, мягким светом пустые разрушенные деревни, усеянные трупами поля и дороги и белый город вдалеке, накрытый черным крылом дыма.
Мне пришлось задержаться в Панчево на три дня. Позже мы двинулись вперед, перешли реку Тимиш, пересекли полуостров, который река образует, впадая в Дунай, и три дня простояли в селе Рита на берегу великой реки, прямо напротив Белграда, рядом с нагромождением искореженного железа, оставшегося от разрушенного моста имени короля Петра II. В неуклонном течении желтых вод Дуная крутились обожженные бревна, матрасы, трупы лошадей, овец и быков. На противоположном берегу прямо перед нами город бился в агонии в плотском запахе весны. Клубы дыма поднимались над румынским вокзалом и кварталом Душанова. Все продолжалось до того дня, когда капитан Клингберг с четырьмя солдатами переправился на лодке через Дунай и занял город Белград. Тогда и мы стали форсировать ширь реки под опекой фельдфебеля дивизии «Великая Германия», величавыми жестами руководившего переправой (одинокий и важный, исполненный долга фельдфебель, прямой как колонна дорического ордера, стоял на берегу Дуная и был единственным повелителем бесчисленных колонн машин и людей), и вошли в город со стороны румынского вокзала, который находится в конце проспекта князя Павла.
Зеленый ветер играл листьями деревьев. Близился вечер, последний свет заходящего дня падал с серого тусклого неба как остывший пепел. Я шел мимо застывших, забитых мертвыми людьми таксомоторов и трамваев. Жирные коты лежали на сиденьях рядом с разбухшими синими телами и смотрели на меня раскосыми светящимися глазами. Желтый кот долго шел за мной по тротуару и мяукал. Я шагал по ковру из битого стекла, осколки противно скрипели под сапогами. Иногда попадался одинокий прохожий, настороженно жавшийся к стене и оглядывавшийся по сторонам. Никто не отвечал на мои вопросы, все смотрели странными белыми глазами и уходили не оглядываясь. На грязных лицах людей лежала печать не испуга, а великого удивления.
До комендантского часа оставалось полчаса. Район Теразие был пустынен. Перед гостиницей «Балкан» на краю бомбовой воронки стоял полный мертвых людей автобус. Королевский театр на площади Споменик еще горел. Вечер виделся как сквозь матовое стекло, молочный свет заливал разрушенные дома, пустынные улицы, брошенные автомашины, стоящие на рельсах трамваи. Там и сям по мертвому городу грохотали сухие и зловещие винтовочные выстрелы. Уже стемнело, когда я добрался наконец до посольства Италии. На первый взгляд здание выглядело целым, потом глаз заметил разбитые стекла в окнах, вырванные ставни, ободранные стены, вздыбленную сильным взрывом кровлю.