Картина Черного человека
Шрифт:
Я собрала для Петровны кое-какие вещи – смену белья, ночнушку, шерстяные носки – и вышла, заперев дверь нашей с Петровной комнаты. Замок мы поставили не так давно, когда Поганец окончательно сошел с катушек и подсел на наркотики.
На скамейке перед подъездом, как обычно, сидела монументальная старуха. Старуха эта была такой же неотъемлемой и неизменной принадлежностью нашего двора, как, к примеру, Медный всадник или Исаакиевский собор – непременные принадлежности нашего города.
Звали ее Зинаида Васильевна Морозова, но все местные жители называли исключительно Морозихой.
Как-то
Морозиха всегда одевалась в черное и опиралась подбородком на крепкую палку с изогнутой ручкой.
Я шла мимо Морозихи, погрузившись в свои мысли.
Вдруг она выбросила вперед свою палку и зацепила меня за локоть крючком рукояти.
Я ойкнула от неожиданности и повернулась к ней.
– Чего не здороваешься? – проговорила та, сверля меня пронзительным взглядом.
– Ох, здравствуйте, Зинаида Васильевна… – отозвалась я, невольно смутившись. – Задумалась…
Я попыталась обойти ее, но старуха так крепко зацепила меня своей клюкой, что мне никак не удавалось высвободиться.
– «Задумалась!» – передразнила меня Морозиха. – А что, правда, что Петровну в больницу увезли?
– Да, правда… вчера ночью, по «Скорой»…
– Последние мы с ней здесь из старых жителей… – прошамкала Морозиха. – Не дай бог, помрет, тогда я одна останусь… А что с ней случилось-то?
– Вроде инсульт… – ответила я, думая, как бы поскорее вырваться на свободу.
– Удар, значит, по-старому… – не унималась старуха. – Иначе кондрашка… Чего это она? Крепкая была, здоровая… жить бы да жить… блокаду же пережила, а кто блокаду пережил – от всякой ерунды не помирает. С чего вдруг ее разбило?
– Ну, не знаю. Я ее на минутку оставила, смотрю – лежит на полу, не шевелится…
– Что, так и не пришла в себя?
– Да потом очнулась, да только ерунду какую-то говорила… стишки про людоедов…
– Про людоедов? – Морозиха отцепила от меня свою клюку, оперлась на нее подбородком и что-то тихо пробормотала.
Я было обрадовалась и хотела пойти прочь, но что-то в лице Морозихи заставило меня задержаться.
– Про людоедов, говоришь? – повторила она. – А ведь Петровну и правда чуть людоеды не схарчили…
– Что?! – я подумала, что ослышалась. – Людоеды, они ведь только в детских страшилках бывают…
– Не только! – Морозиха пристукнула своей клюкой по асфальту. – Петровна тебе, конечно, этого не рассказывала, зачем ребенка пугать. А потом она уж из ума выживать начала, видно, забыла про это. А мне раньше говорила…
Она еще немного помолчала.
Я уже передумала уходить, ее слова зацепили меня крепче палки. Я уселась на лавочку рядом с ней и приготовилась слушать.
– Она ведь в блокаду маленькая была, лет шесть или семь. А в таком возрасте даже в блокаду гулять хочется. Ну, вышла она во двор, играла с камушками, вдруг подходит к ней какой-то мужик и сладким таким голосом говорит:
– Пойдем со мной, девочка! Мужик страшный такой, небритый, глаза кровью налитые. Ну, тогда все были страшные от голода да холода. Нина-то…
– Кто? –
– Нина растерялась, стоит столбом, а он ближе подходит и снова: «Пойдем со мной, детка, я тебе конфетку дам». А она уже не помнила, что это за конфетки такие. Стоит, молчит, смотрит. А мужик ее уже за руку ухватил, тянет за собой. А в подворотне еще один показался – смотрит, выжидает. Еще страшнее первого. Нина уже было пошла, но тут, на ее счастье, дворничиха появилась, Зухра, татарка. Как подскочила она, как заорала диким голосом: «А ну, валите отсюдова, звери проклятые!» Еще что-то кричала, да не в словах дело, а таким голосом страшным вопила, что эти двое побежали прочь. А Зухра Нину за руку схватила, и домой отвела, и велела во двор одной не выходить. Мать-то у нее лежала уже, встать не могла, через неделю померла. А Нина-то тогда ничего не поняла, даже пожалела, что не дали ей конфетку. А уже потом, лет через двадцать, взрослой уже, замуж вышла, сына родила, да вдруг и вспомнила тот случай, и только тогда до нее дошло, что чуть она не попала к людоедам на прокорм. Вспомнила тех мужиков – какие у них глаза были страшные, не как у людей. И еще – сытые они были, откормленные, это в блокадном-то городе! Тогда она мне про это и рассказала, мы ведь с молодости дружим.
Морозиха немного помолчала и добавила:
– Потом они ей часто снились, людоеды эти – как хватают ее и тащат в свою берлогу…
И правда, я вспомнила, что Петровна иногда просыпалась с криком, за что все на нее сердились… Мать прибежит, ругаться начинает – ребенка пугаешь, дура старая! Ага, ребеночку-то ее к тому времени уж лет пятнадцать минуло. Это я про Поганца, меня она ребенком никогда не считала.
Так вот, оказывается, какие сны Петровну преследовали…
В метро я думала, с чего это меня так разобрало, что я с утра пораньше бегу в больницу. Ладно бы родная бабушка была, хотя насчет родной…
Я вспомнила, как до десяти лет мы жили с ней только вдвоем и как она вечно ругалась на мать, что она не отказалась от меня в роддоме и сетовала, что меня не принимают в интернат…
Да, самое умное было бы про такое забыть. А вот никак не получается…
Сто раз уже говорила, что не очень люблю людей, однако одна только Петровна пару-тройку раз дала подзатыльника Поганцу, когда он уж очень меня доставал. А мать только посмеивалась и сюсюкала со своим сыночком.
Может, вы думаете, что я ревную?
Ой, я вас умоляю! К матери своей я испытываю только презрение, а она меня ненавидит, несмотря на то что комнату тогда, пятнадцать лет назад, все же удалось получить.
Когда я очнулась после операции, то в первый момент ничего не сознавала. Никак не могла прийти в себя, потому что перед глазами было все белое. Потом это белое стало шевелиться и разделилось на три части, и откуда-то издалека послышался женский голос: «Алевтина, Алевтина, очнись, ты меня слышишь?»
Не помню, говорила я или нет, но мать, ожидая меня, хотела девочку назвать сначала Анжелой, потом остановилась на Ангелине, но когда родилась я, то, увидев такое, мать вообще потеряла интерес к именам, а потом сбежала. И регистрировала меня бабка, которая все перепутала и записала меня Алевтиной на свою фамилию.