Картины из истории народа чешского. Том 2
Шрифт:
Когда цыгане увидели, что милосердия ждать не от кого и что путь на запад перед ними закрыт, они повернули обратно, туда, откуда пришли, — в Моравию. После долгих странствий добрались до самого Оломоуца. Но до-# брались туда как раз в тот момент, когда по тем краям проскакали татары. Уместно сказать, что хан Батый послал к Пету гонца с посланием, из которого можно было уразуметь, что тот забрался слишком далеко на север. Гонец нагнал коня Пайдара и поскакал рядом, говоря:
— Батый, наместник Аллаха на земле, призывает тебя обратно. Оставь разбой и грабежи в земле нищей и поверни в земли обильные, где властвует более сильный меч, чем меч твой. Покорись слову, обращенному к тебе! Выступай в поход и лети, как летят птицы. Батый желает видеть любимого родственника.
Собрал Пайдар свою рать и повернул ее челом к Опаве, ибо земли там была просторна и беззащитна. Потом, уводя в полон людей, сжигая и умерщвляя все на своем пути, помчался он вниз через Моравию. Вослед его стаям,
И всюду, куда вступало его войско, где появлялись татарские кони, пылали пожары, а несчастную землю густо покрывали тела сожженных или повешенных со стрелами, торчавшими из шеи и груди, тела, пронзенные копьем, тела, искривленные судорогой приближающейся смерти, застывшие с выражением удивления и надежды, — Пайдар, называемый также и Пета, был счастлив. Призывая к мести, он желал взять реванш за неудачу в кладском лесу. Занимаясь обучением ханского любимца, он с улыбкой наблюдал, как тот пришпоривает коня, и, поскольку неприятели были далеко, дал ему свободу. Ханский названый брат вырвался вперед, и его пестуны — трое юношей, почти одного с ним возраста, девять воинов и три старца — яростно нахлестывали своих коней, чтоб не отстать от его жеребчика.
Уже подступала весна. Влажный воздух веял по Моравской котловине, и у бездомных, убогих бродяг, кочевавших по чужой стороне, снова забрезжила надежда. Они перешли через холмы, очутились в чудесной долинке — и кто бы мог подумать? Одна деревня сожжена, другая — разграблена, а в третьей — ни единой живой души. Цыгане, люди, не ведавшие ни славы, ни чести, отродясь не слышали о каком ни то порядке. Они считали, что нет ничего естественнее, как поймать заблудшего боровка с отвислыми ушами. Они бы с превеликим удовольствием так и поступили, но их останавливал страх. Им всюду мерещилось коварство, притаившийся в засаде молодец с увесистой палкой, и они как зачарованные провожали боровка взглядом, пока это жирное мясо не скрывалось в подлеске. Но вот прошло довольно много времени, люди всё не появлялись, не слышно было собачьего лая, — и осмелели картасы, и к четвертой деревне подошли ближе. Дома стояли распахнутые настежь. Заглянув в один дом, цыгане увидели кошку — та большим пряжком соскочила с печи. Они попятились, застыли как вкопанные, и в головах у них зазвенела тишина. Потом цыгане разгребли пепел, надеясь найти лепешки. Когда удалось слегка утолить голод, возрадовались, повеселели и пошли дальше, а к тому времени, когда наконец добрались до Оломоуца, отваги у них было хоть отбавляй. Они бегали по дворам и ловили кур. Одна куриная стая уселась на яблоне, как на насесте. Поджав лапки, подвернув голову под крыло, куры неспешно устраивались на ночь. Оголодавшим картасам уже сама эта картина доставила удовольствие! Чего же ждать? С проворством некоего прелестного бога они устремились к яблоне.
Ах, если бы они были чуть осмотрительнее! Если б всерьез заботились о своей жизни! Ведь из ольшаника доносился напев татарской дудочки!
Но цыгане представления не имели, что смерть совсем рядом. Собственный крик и кудахтанье переполошенных кур, перелетавших с ветки на ветку и безрассудно метавшихся по двору, совершенно их оглушили. Жаркое! Черт побери, для голодающего это ведь целый мир! Твое-мое! Татары-нетатары — цыганам все едино! Смотрите, как они выскакивают и как затаиваются, и как летят на своих ослепительно стройных нотах чуть не вровень с землей, и как перекручиваются, как поворачиваются с вытянутой рукой, вцепляясь в курицу, которая отчаянно хлопает крыльями!
Меж тем первые татарские всадники, те, что ехали на расстоянии пяти конских торсов впереди ханского воспитанника, те, на ком лежала забота о его безопасности, достигли этого подворья. Умерили они бег, пускают стрелы. И пропели стрелы, и пять женщин упали наземь. Пять женщин при смерти. Одна сипит, и вспененная кровь заливает ей рот, вторая — приложив руки к груди, стонет, третья — в каком-то экстазе обнимает свои колени, и голова ее клонится на плечо. Что до цыган, то один уже недвижен, а другой — вот-вот отдаст Богу душу. Смерть щелкает зубами и над ухом картаса, что преследует петуха, но картас не имеет о ней ни малейшего представления. Он повернулся к старухе спиной и ничего не видит, знай трясет ветку яблони, где засел петух, и слух его полон веселого хлопанья крыл и кукареканья. Он улыбается, стоит, запрокинув голову, и у него слегка кружится голова. Когда ханский любимец выехал на широкий простор, слетел с ветки и петух. Цыган шлепает петуха обломленной веткой, припадает к земле, пытаясь накрыть птицу полой соломенного плаща, но петух вырывается, взмывает ввысь. За ним вскидывается и картас, высоко-высоко подпрыгнув на своих стройных ногах.
Батюшки! Перед картасом — жеребец! Роет копытами землю, вот он встал на дыбы, прянул в сторону, и через его голову грохнулся оземь всадник, варившись лбом о камень, молоденький братец хана падает замертво.
Услышав
Три дня спустя картас (да будет позволено нам упоминание о столь ничтожном существе) вместе с пестунами ханского родственника был добит тамплиерами. Смерть свою он принял с явным облегчением, поскольку ужасно страдал от ран, оставленных орудиями пыток.
А что же потом? А потом Батый и Пайдар устроили на реке Зааль у Майкгейма кровавое побоище, и татаро-монголы заполонили Мадьярское королевство. Во время суровой зимы, выдавшейся в следующем году, татары переправились через Дунай и проникли даже к побережью Далмации. Тогда же скончался хан Угедэй. И хан Батый, внук Чингисхана, чтобы успеть принять участие в борьбе за звание кагана, повелел войскам вернуться на родину, так что отодвинулся он от границ западных стран, а с ним и угроза смерти предоставила этим землям передышку, и появилась там возможность для развития наук, искусства и всяческих форм жизни.
СЫНОВИЙ БУНТ
У короля Вацлава было два сына. Одного звали Владислав, другого Пршемысл. Оба росли красивые, духом крепкие, но король, а за ним и дворяне и челядь, отдавали предпочтенье перворожденному Владиславу. Ему должно королем стать. Государь возлагал на Владислава надежды великие и верил, что останется жить в деяниях его и могуществе. Люд простой и дворяне и придворная знать также приучались повиноваться королевичу Владиславу, видя в нем будущего своего властителя. Вот так и жил Владислав, с младых ногтей своих возносимый высоко. Ученейшие мужи, храбрейшие рыцари, благороднейшие священнослужители пеклись о духе его и разуме. Они обучали его различным наукам, проводя подле него дни долгие, а Владислав к учению был усерден, ибо врожденный ум, способности и благородство души подсказывали ему, что есть мудрость и что красота. Так укреплялся дух Владислава, и люди говорили:
— Ах, королевич! Нет на свете юноши, который сравнился бы с ним! Мысль его ясна и остра, разум быстр, обращение приятное, а воля железная.
Однако же, коли случалось королевичу поступить необдуманно, наставники пеняли ему, но делали это с великой умеренностью. Когда же королевич в общении своем держался по обычаям времен княжьих, — пеняли пестуны и корили его со всею строгостью.
— Королю, — внушали они, — и тому, кто сядет королем, пристало держать себя согласно обычаям времени своего. Высокородный Вацлав со всей решительностью обращается к ним, отвергая обычаи и порядки старые, заводит новые, времени его подобающие, и, словно корону или шлем, возвышает дела рыцарские. Ты спросишь, зачем? По причинам самым благородным, великодушный Владислав. Король намерен доказать, что нравы, царящие при дворе немецких королей и при иных дворах монарших, объединяют государей и указывают, что роды властителей близки один к другому, хотя и разделяют их тысячи миль.
И, твердя такое, укрепляли наставники речь свою примерами. Будили в нем помыслы тщеславные, рисуя картины ожидающего его величия. И слышал Владислав постоянно со всех сторон:
— Король! Король! Король!
Бывало, однако, и так, что чрезмерное славословье наполняло дни королевича горечью.
Второму же королевскому сыну Пршемыслу с самого детства был предопределен сан духовный. Дни свои он проводил в молитвах, окруженный монахами, которые обучали его наукам богословским и стремились привить добродетели христианские, чтобы все помыслы и устремления его исполнены были покорства и смирения. И был Пршемысл покорен воле короля и учителей своих. Безропотно постигал богословие, молился горячо, был благостен и вырос в отрока прелестного. Однако самоотречение рождало в душе его противоборство, которое ни обуздать, ни стреножить невозможно и которое лишь растет подавляемое и набирает силу при каждом запрете. И сталось так, что дух Пршемысла обрел усладу в противодействии. В чаяниях своих он противился каждому запрету, и чем. ниже приходилось ему склонять голову, тем крепче становилась его шея.