Кастрация
Шрифт:
– А это правда, - инженеру указываю на нашего вышколенного водителя, что он играет в футбол?
– Прежде играл в студенческой команде, - отвечает.
– А впрочем, не знаю.
– И безмолвие клеится. За чем пошел, то и нашел. Зубчатая передача. Не просто скрывать стараюсь, но не иметь.
Кварталы разночинные города, остывающего от дня, офисы, мастерские, приземистые черные складские громады, витрины магазинов, освещенные неоном. Будто петляем. Повороты следуют одни за другими, но бессловесный водитель наш не обнаруживает ни растерянности, ни особенного одушевления.
– Ничего странного нет, - говорит еще инженер.
– Сейчас уже многие законы известны - законы развития и угасания. А миру удалось прослыть тонущим, но презревшим своих заступников. Труд твой не ради сего дня, но единственно во имя позднейшего сословия еще нерожденных или бессмертных...
– Наверное, - соглашаюсь я, - это можно обозначить и по-другому. Мир сам по себе, а благодетели его сами по себе, и - редкие пересечения их в точках презрения. И все существующее складывается в великую панораму божественной мизантропии.
– Ну вот ты теперь снова на ногах, и можешь попробовать ходить. Робинсон оглядывает меня критически или словно фотографируя взглядом. Кстати и приехали. Дальше пойдешь без меня.
Эскорт наш рассеивается где-то по дороге, машин остается всего две наша и еще одна, она наступает нам на пятки, или - на колеса, и тащим за собой ее, словно шлейф, словно отсталую часть тела. В тоннеле по-прежнему. В стене справа серые стальные ворота, и, едва машина, скрипя резиною, тормозит возле них, створка ворот беззвучно скользит в сторону, открывая проезд. В будке возле ворот охранник в светло-зеленой рубашке с закатанными по локоть рукавами с готовностью и достоинством козыряет инженеру, и машины, въехав внутрь, метрах в пятидесяти останавливаются.
– Иди, - повторяет инженер, и выхожу, не оборачиваясь. Поколение прародителей на rendez-vous тысячелетий во исполнение меня шагающего. Обломки. Витающий. Сразу оказываюсь в окружении четверых молодых людей из другой машины, и быстро шагаем, куда нас ведут передние. Мне никогда теперь, наверное, не быть одному со своей обманчивой патокой рассуждения, и мгновения не остается на себя. Шаги печатаются строчками четкими в тишине. Здесь подземный гараж, и освещение мягкое, пропорциональное ночи. Автомобили стоят в прямоугольниках расчерченных и тем отведенных. В симметрии строгости. Сравнительно.
В коридор выходим за железной дверью, и одни за другими - входы в авторемонтные боксы, где автомобили ночуют на ямах, полуразобранные и тем оскорбленные. И считаю входы - им следует сохраниться во мне. Меня заводят в четвертый и из рук в руки передают, ибо там уже другие, оживившиеся теперь после холодности ожидания. В глубине. И свет бьет в лицо мне, четверо поводырей моих уходят, и с новыми людьми остаюсь, будто получившими живую бандероль. Лицо мое кривится в судороге равнодушия, и стараюсь не осматриваться. По плану. На плаву.
– Я доктор Шмидт, - говорит человек в очках, отводя свет.
– И я ожидал вас. Садитесь.
Бензином пахнет слегка, и ощущения
– Сейчас приходите в себя. И о чем думаете?
– Шмидт говорит.
Отвечаю переменою взора. И паузу выдерживаю из расчета намерения. Клейменый.
– Должно быть, я подобно Лотте в Веймаре, - говорю, - заглядываю в свое вчера.
– И что же? Что еще?
– по-прежнему не отпускает меня настойчивость его.
– Еще стараюсь отыскать в себе эдипов или еще какой-нибудь классический комплекс. Было бы чрезвычайно любопытно распознать его очертания, если это возможно. И это, вероятно, к тому же и вашу работу существенно бы упростило.
– Насмешливость почти не замаскирована, - спокойно говорит доктор, - и вам доставляет удовольствие ваша игра. Я готов принять ее правила, если в данный момент это для вас единственно возможная форма сотрудничества.
– Я постараюсь отыскать еще, - только бормочу я, изображая легкое смущение или действительно испытывая его. И глаза чужие во мне, и мне не оторваться от них, не освободиться и не избавиться. Порода причудливости. Врастающий. Ох уж мне эти виртуозы! Кому еще, кроме них, быть у беспомощности на посылках?!
– Я думаю еще о моей готовности, - говорю, - наверное, я должен почувствовать и осознать ее в виде какого-то изменения восприятия. Разрушения одного и утверждения иного... Должно быть, ощущения мои в прежние минуты решимости (а они были, это точно - были, я хорошо это помню и чувствую)... ощущения эти должны еще более возрасти. Вот этого пока нет.
– И дух перевожу, судорожно ухватываясь за тишину. Сам не считал, сколько расставил крючков. Когда-то в выборе моем не ошиблись. Дыхание рядом. Белая карточка. Сдвиг.
– Можно говорить о том, - отчетливо начинает Шмидт, и с содроганием наблюдаю за его верхними веками; вот где точность, вот где обособленность и расчет, - что ваше знакомство с опустошением уже состоялось. И поэтому теперь всякое изменение в вас заведомо связано с утверждением чего-либо, и изначально является неким вытеснением несуществующего. Откуда бы ни пришла помощь, она все равно будет означать разрастание изнутри. О том, что вообще может иметь какое-либо значение, еще следует поразмышлять на досуге, и мы не станем этим заниматься сейчас. Ведь жизнь - вытеснение младенчества или детства, смерть и распад - вытеснение существования. Вот еще что нуждается в осмыслении. Вот еще где следует поискать свое место - место человека с его боговдохновенной заурядностью, тем более, что его несходство с остальными с одинаковым успехом может быть как источником гордости, так и тоски. Смерть всегда очищение, гниение, и после - возвращение к жизни, а мельчайшие организмы гниения суть великие организаторы и устроители существования.