Кастрация
Шрифт:
– Что еще?
– Квартиру вам придется переменить. Вообще в вашей жизни теперь следует ожидать значительных изменений. Многие вопросы уже решены, осталось только не самое серьезное.
– Будем ли мы с вами встречаться в дальнейшем?
– Маловероятно, - Горбовиц говорит.
– Вас будут окружать другие люди. Вашим способностям следует возможно полнее быть обнаруженными.
– Могу ли я высказывать сегодня какие-либо пожелания или просьбы?
– Любые ваши пожелания будут рассмотрены, - уклончиво отвечает мой собеседник, и я не жду иного, и у меня пропадает желание продолжать расспросы. Выстрелы, не попадающие в цели в себе самом. Даже когда дичь и охотники не могут поменяться ролями... и все равно изначально одержимы одним и тем же азартом. Мне удобней с моим беспокойством, мне привычней с моей тревогой. Сначала человек узнает отвращение к себе, а потом уже... да нет, с ним и тогда нельзя будет иметь дела.
– и, немного промедлив, встаю. Пружинисто поднимаюсь. И безвинность заглаживая одним изобретением корысти. С сего состояния следует вести новый отчет, в котором мое отсутствие в себе неизбежно. Из лона безучастности. По-видимому.
– Не ради ли этого момента вы здесь?
– говорю только Горбовицу с временной неприязнью к его нетерпению. Все же он осторожный сообщник, и прикосновения его присутствия едва ощутимы, и только наблюдает за тем, как я повязываю галстук. Ощущаю кожею горла.
– Может быть, повторяюсь, - наконец отвечает, - но мы здесь для предотвращения любых случайностей, и ничего более.
– Взгляды наши пересекаются и срастаются. Не плотоядность, но плотопристойность. Намного позже рассвета.
– "Из опасения нашего мира перед ненарочным", - должно быть, хотите сказать вы, - говорю я. Но сам не уверен, что все же произношу вслух; ныне труд, порученный гортани, непомерен. Из предосторожности. И провол*чек никаких не измыслить, не за что уцепиться. Малый не промах. Тот, что наверху.
– У вас все готово?
– вопросительно смотрит Горбовиц, и некоторое движение среди парней происходит.
– Будем считать, что так, - отвечаю.
– Разумеется, готов, если я говорю.
– Должно быть, не существует никакого спасения от моей гипертонической болезни разума, и меня неудержимо клонит в бодрость.
Когда выходим, отдаю свой ключ Горбовицу; это чисто символический жест, но собеседник мой отвечает на него со всей серьезностью. Целый день вчера мертвецки трезвым был, но отчего-то теперь только во всем теле вкус нездорового похмелья после прежнего напряжения. Потуги определения ощущений уже их самих создают, и беспорядок в том, и в другом как в средствах самоосуществления. Неужели так и будет всегда? Я старательно собирал себе врагов при посредстве своих мгновенных озарений. Едва только под открытое небо выступаем мы, как первое ощущение - аромат праздника, почти торжества. За забором поодаль собралась толпа любопытных, ближе тех не пускают, какие-то люди распоряжаются и здесь. Едва появляемся, толпа оживает, несколько десятков вытянутых голов за временною оградой, смех, громкие разговоры, в воздухе прокатывается что-то вроде "виват", весьма неслаженно. Слава - игра ощущений, маскирующихся под сладость. Зачем же так? Медицинских противопоказаний не имеется. Огонек безнадежности еще теплится. Издание переработанное и дополненное. Живая хватка.
Бесцветное небо пылит тончайшей, невесомой, холодной моросью, ни дождь и ни ведро. Вьюнок раскрывает надо мной свой шербурский зонтик, некоторые из толпы также стоят под зонтиками, так и идем - впереди Цицерон и Мадонна, Гонзаго и Горбовиц со мною идут рядом. Мадонна с острым стеклом. Смотрю в спину. Под спудом имею только одно наблюдение против них, которому суждено, подобно рыбе, подняться из толщи тяжелых вод. Объяснению позже свершиться, если во взаимности сольются во мне нетерпение мое и злое, жесткое любопытство. И я ни в чем не жду не только выигрыша, но даже самого ожидания выигрыша. And I see a moisture. Довольно торжественно, но изнутри представляется состоящим из пустяков.
– Пронюхали, - бормочет Горбовиц. Завидев нас, толпа устремляется к воротам. Всем хочется увидеть меня вблизи, может, дотронуться до меня или пожать руку. Люди Горбовица едва сдерживают любопытных. Я думаю о том, что должен думать, не забыл ли чего в доме.
– Скорее, - шепчет мне Горбовиц, и мы проходим ворота. Люди теснятся буквально в трех или четырех шагах от нас, стараюсь на них не смотреть или смотреть вскользь, на лице моем нет никакой растерянности, это я знаю, но мне все равно себя не увидеть так, как видят они. Человек - инструмент озарений, бормочу я, а у окружающего всего только не выходит беззлобности. В ту же секунду передо мною беззвучно останавливается черный лимузин, сверкающий хромом, и меня одного почти вталкивают в него. Вот как, а я только собирался проголосовать; глядишь, кто-нибудь подвез бы сироту. Нельзя, однако, не оценить отработанности всего действа. Пружины сиденья сразу же вполне принимают меня. Рядом со мною сидит инженер Робинсон. Отношения человека к миру насквозь проникнуты пафосом признательности. Оптимисты особенно хороши в роли обреченных в ловушках религий. И всю жизнь напролет заботящийся о свершениях. Сдерживаясь.
– Ну вот, - говорит инженер, -
– И любопытство отражается в его тонкогубом лице. Впервые.
– Да, - соглашаюсь я, - я и сам чувствую сегодня в себе силу.
Собеседник мой едва приметно морщится.
– Миссия твоя, - говорит, ничего общего не имеет с низкооплачиваемой дисциплиной праведничества. Малыш, не старайся испортить себе праздник.
– Мне вполне понравился Горбовиц, - говорю, - с его корректностью и предусмотрительностью.
– Кто такой Горбовиц?
– недоуменно смотрит на меня инженер.
– Ах!.. Это, наверное, тот человек. Нет, - качает головой Робинсон, - все это не имеет значения.
– Что имеет значение?
– внезапно кричу я.
– Что?!
Робинсон усмехается.
– Вопрос твой звучит почти как: "Что есть истина?" А что она, по-твоему?
– Не знаю. Прабабка банальности, - недовольно выпаливаю я.
– Ты неплохо выкручиваешься. Ты можешь спокойно говорить, я тебя внимательно слушаю.
– Я и сам себя внимательно слушаю, - с неостывшею горячностью продолжаю еще я.
– Я только тем и занимаюсь. Хотя все же хотел бы только спрашивать, и чтобы мне отвечали. Почему так получилось, что мы не сумели сохранить себя? Если столько раз мы сворачивали не той дорогой, то какая именно из наших ошибок сделала наконец наше угасание необратимым? Или случилось оно не вопреки нашим усилиям, а благодаря им? Ведь ублюдки рождаются каждую минуту, святые - не каждый век...
– Подожди! Наворотил, наворотил, - смеется одними глазами Робинсон.
– Извините, - сухо говорю я.
– Хорош бы я был, - миролюбиво продолжает инженер, - если бы сейчас вполне поверил тебе. Да ведь и все твои отступления, временные отступления, это же не более чем тактические приемы, не правда ли?!
– Еще в детстве, - отвечаю я, - моей любимой игрой была игра в самураев.
– Ну-ну, - удовлетворенно отзывается Робинсон, - это не хуже, чем все обещания.
Улицы празднично украшены, и, несмотря на непогоду, город выглядит не совсем обычно - будто хозяин, ожидающий гостей. Выбор ли пал на меня, или это я пал на выбор? Стрекочет где-то вверху вертолет телевидения, снимающий общим планом продвижение нашей кавалькады. Все это будет уже в дневных выпусках новостей. Робинсон наблюдает за мной, наблюдающим город. Несколько раз по дороге вижу свое изображение на огромных красочных щитах, ничего такого вчера еще не было; как скоро все преобразилось. Сегодня меня уже будет узнавать всякая собака, каждый наш обыватель, ко всем я войду, запечатлеюсь во всех. Как странно наблюдать свое изображение, отделившимся от меня самого, меня раздробили на сотни частей, размножили каждую из них и поставили для обозрения. Меньше, чем мысли, но только растрата энергии созерцания. Без возмещения.
– Ну как?
– вопрошает Робинсон.
Я молча пожимаю плечами.
– Конечно, это мишура, - соглашается он, - мишура, которая отлетит и уляжется. Очень скоро все уляжется.
– И что останется?
– Никакой ошибки не произошло, - терпеливо и твердо говорит инженер. Никакой ошибки не происходит.
– К сожалению, - в тон ему говорю я.
– Разумеется, ты и сейчас можешь еще отказаться, - говорит инженер.
– Разумеется, я не стану этого делать, - возражаю я.
Темные победоносные вязы возвышаются по обе стороны дороги. Прогуливающиеся в аллеях парка, примыкающих к дороге, провожают взглядами нашу торжественную, щеголеватую процессию. Встречных автомобилей попадается совсем немного, дорога почти пуста, и подрагивание каждой жилки и каждое биение сердца подсказывает мне, что окончание пути будет уже вот-вот. Рот мой полон вязкой слюны, но вся она будто чужая, словно против воли опоили меня тяжкими соками чужого алкания, и наползает брезгливость, будто удушье по почве крадущейся ночи. Между деревьями вдалеке мелькает серебро гребного канала, и серые байдарки скользят по воде. Воля и намерения очерчивают границы умалишенности; цивилизациям следует у богов своих и кумиров перенимать опыт беззакония. Мимолетно искривляя губы. Только если.
– Мой маленький патриций, - вдруг говорит инженер, и это звучит подобно "итак". Смотрю на него и жду продолжения, но тот молчит. И в эту минуту выезжаем на площадь у края парка, на которой возвышается помпезный особняк из шершавого серого камня. Немного в стороне припарковано несколько десятков автомобилей, а возле особняка толпятся сотни людей, многие сотни. Возбуждению осталось достигнуть апогея, когда отправимся мы через толпу. Я и сам желаю предела для своих находок и своих ощущений, но какое-то потустороннее бессилие меня завлекает. Не мизантропия существует в изобретении всеобщего несчастья, но всего только тоска и вечная предосторожность. А теперь уходи. Во всяком из видений моих ритуалы и странствия. Иных природа снабжает своеобразным ядом безобидности. Всего лишь тщеславие? Из полумертвых - когорт. На параде предплечий. Ветошь.