Казейник Анкенвоя
Шрифт:
Мною, скажем, вместо Лилит во сне овладела старая докука. Приснился мне кот мой Парамон, справлявший большую нужду под сенью кактуса. Нужда была слишком велика, и не справлялась. Но мудрые существа располагают особым секретом терпения. Им знакомы дальневосточные мысли. Одна такая мысль гласит: «Кто умеет ждать, получает все». Парамон дождался моего прихода, и получил от меня все, причитавшееся ему за отложение фекалий в заповеднике. По мне, так инфернальные разночтения о подвигах Лилит есть ни что, как закулисная борьба с эмансипацией. Но я знаю определенно: Господь слепил ее из глины, и она не забыла этого. Глина, образующая саму природу Лилит, воспринималась ею, как материнское начало. Достаточно мне было единожды проснуться на скрипучем диване, чтобы уяснить это навеки. Меня обступали разнокалиберные плоды ее гончарной беременности. Широкие стеллажи, трижды опоясавшие комнату, были накрыты фаянсовой посудой. Блюда, кувшины, вазы, чашки, чайники, плошки, ложки. Глазурованный сервиз персон круглым счетом на полтораста обильно
Погруженный в кожаные подушки дивана, я лежал на боку и медленно созерцал глиняную империю. Репа моя насилу разваривалась, мысли бродили точно ягоды в сахаре, мышцы ныли по всем статьям, и сама идея встать казалась мне преступлением против личности. Сутки в Казейнике измотали меня пуще недельного запоя. Сверх того, я вдруг обнаружил, что разоблачен, и косить под штурмовика мне далее будет затруднительно. Прикрытие мое переметнулось. Пусть не мной, но моим снаряжением Лилит овладела таки во сне. Она посягнула даже на невод с консервами и нижнее белье фирмы «DIM». На черные шелковые трусы. Последний бастион привычной цивилизации. Остался только шахматный плед с чужого плеча. Но я не мог вечно скрываться под ним. Надо было встать. «Или сесть, - смирился я с неизбежной пыткой.
– Сяду. Потом встану. «Через тернии к звездам», - как советовали древние латиняне». Сел я с первой попытки. Встал со второй. Завернувшись в тонкое шерстяное одеяло, я постепенно обогнул трех удодов, принял парад у терракотовых сычей, и оказался у двери в комнату с музыкой. Дверь была оклеена холстом, с писаными кумачовыми драконами. Проснувшись, я обыкновенно воспринимаю парадоксы. Ввиду драконов я отмел мифическую притчу о страхе Лилит перед красным как парадоксальную. Какой, на самом деле, смысл дитя обматывать красной ниткой? Это что? Средство против демона, регулярно пьющего кровь? Из вежливости я постучался в дверь там, где холст отставал от ее деревянной основы, зашел в смежное помещение и угодил в самое ателье. Здесь оказалось куда светлее за счет больших окон, разделенных узкой бетонной перепонкой. Пурпурные шторы на них были собраны и перехвачены в талиях серебряными шнурками. За оцинкованным столом посреди студии, женщина-демон, стоя ко мне вполоборота, ладонями гоняла на разделочной доске белый цилиндр, похожий на французский батон. Была она в том же кожаном фартуке, джинсах, и добавила полукеды на босу ногу. Ночью она открыла мне без обуви, и я как-то запомнил ее узкие щиколотки со смуглыми косточками. Волосы теперь она повязала косынкой. Бросивши на меня проницательный взгляд, она резким движением выкрутила батон, сложила две разорванные половины вместе, и заново принялась их раскатывать под арию Лемешева. «Я узнал здесь, что дева красою может быть, точно ангел мила, - шипел великий тенор, - и прекрасна, как день, но душою, точно демон коварна и зла».
– Как он это узнал, черт его дери?
– спросил я Лилит.
– Он же в пластинке.
Игнорируя мой вопрос, Лилит продолжила рвать, складывать и раскатывать хлебно-булочное изделие. Она снова и снова повторяла этот бессмысленный ритуал. Рядом с ней на верхнем поддоне двухъярусной медицинской телеги были разложены шила, стальные острые лопатки, ножи и какие-то зловещие деревянные крючки. Число и разнообразие пыточных инструментов огорчило меня. Особенно, гаррота. Стальная проволока для удушения со специальными рукоятками на концах. После того, как я проснулся в относительной сохранности, Лилит, я надеялся, поостыла. Я думал, что как-нибудь смогу ей объяснить мое скандальное ночное поведение, и она поверит мне на слово. «Наивный, - я горько усмехнулся.
– Тебя ждет допрос с пристрастием. Пытка и мучительная смерть. Под пыткой ты сознаешься в чем угодно, а потом издохнешь, в чем мать родила на электрическом табурете». Табурет, пронзенный железной штангой, мне уже заготовили. В центре сиденья размещался насаженный на штангу полированный диск, а диск относительно большего диаметра был вмонтирован между ножками орудия казни. Припаянные к штанге провода исходили из компактного двигателя. Двигатель явно приводился в действие четверкой запитанных на него машинных аккумуляторов.
– Как искусствовед. Блесну эрудицией. Похвалю что-нибудь». Я снял с полки закупоренную реторту с порошками и прочел его название: «Хром азотнокислый». В соседних ретортах покоились никель, медь, серебро, железо и кобальт. Другие полки захватили стеклянные емкости с кислотами, куски парафина и оковалки воска. Здесь было нечего похвалить. Я коснулся кончиками пальцев стальной двери, и отдернул их. Дверь оказалась нагретой, будто зимняя батарея. «Адские врата, - определил я сходу.
– Подальше от них». И я переместился к этажерке со старым патефоном. Лемешев успел допеть свою партию, и с шипением вращался на холостых оборотах. Я перенес патефонную иглу на подставку. Перебрав конверты со старыми эбонитовыми носителями, я выбрал Марка Бернеса. Бернес трогал женские сердца. Сдувши с пластинки пыль, я прицелился насадить ее на патефонное колесо.
– Перестаньте бродить как шотландец в поисках украденной овцы, - голос Лилит прозвучал столь внезапно, что Бернес выскользнул и разбился.
– Оденьтесь лучше.
– Лучше не могу, - ее молчание уже начинало действовать мне на нервы, и я охотно вступил в разговор.
– Вы сняли с меня последнюю рубаху.
– Скажите спасибо, Максимович. Завалились на мой диван грязный, мокрый отвратительно. Схватили бы во сне двустороннее воспаление. Кто б вас лечил?
– Спасибо, Максимович. А почему вы говорите о себе в третьем лице?
Она смяла батон в тесто, опустила его в оцинкованное ведро, и накрыла влажной рогожей.
– Послушайте, Максимович, - я собрал Марка Бернеса в конверт, и сунул его в стопку прочих эбонитовых исполнителей.
– Я умыться хочу. И одеться. И пожрать. И кофе. И горячий. Вы знаете, что у вас лошадь на крыше, а рог у нее в крови?
– Извольте за мной, - она открыла дверь в мою спальную, не озираясь, прошагала до камина, облицованного изразцами зеленых оттенков, дернула веревочную петлю. В потолке, открылся люк, и к ногам ее упала складная дюралевая лестница, ведущая на мансарду.
– И с сахаром, - я еле поспел за ней.
– Почему у вас дверь в ателье нагрелась, Максимович? Что там дальше? Чертоги сатаны? Геенна огненная?
– Это бумажный колпак, - она ловко забралась по лестнице, и скрылась в квадратном отверстии.
– Я коробку с акрилом куда-то сунула. Обошлась киноварью. Довольны?
– Кто?
– я хотел уже последовать, когда из проема в потолке вывалилась голова с каштановой бородой. Я отпрянул, и потом сообразил, что это ее перевернутое лицо с распущенными волосами. Она успела косынку снять.
– У моего Пегаса день рождения вчера исполнился. Восемь лет как стукнуло. Ну, я ему колпак выкроила из ватмана. Киноварью покрасила. Под дождем, случается, акварельные краски текут. Я ответила. Вы довольны?
– У вас кровоизлияние в мозг произойдет, Максимович.
Голова снова исчезла, и я влез по ступенькам на мансарду. Стены и потолок в просторной мансарде были подбиты тесом. Здесь была и спальная, и гостиная, и столовая, и кухня, судя по обстановке. Холодильник и телевизор отсутствовали. Зато имелась газовая плита. Скошенный потолок в три окна, по которым дождь барабанил, ампирная мебель, и литографии Москвы 19-го века на стенах создавали атмосферу дачного уюта.
– Дверь в ателье горячая, потому что муфельная печь за ней работает, - она раздвинула стеклянные матовые створки в стене, за которыми оказалась ванная комната.
– Примите душ. Полотенце любое, кроме черного, и того, что в синюю полосу. Вода греется от газовой колонки. Коробок со спичками под раковиной. Халат возьмете табачного цвета с поясом. А я кофе пока сварю.
Я хотел у нее что-то еще спросить, и не втыкался, что именно. Она наполнила водой из пластиковой канистры большую медную турку, поставила ее на плиту и доставила из кухонного шкафа какую-то снедь, а я все стоял у ванной, тупо наблюдая за ней.
– Послушайте-ка. У вас на всех изделиях стоят монограммы «Да» точка «Ша». Кто это?
– Это я, - отозвалась она, размалывая кофе в ручной мельнице, стилизованной под избушку.
– Дарья Шагалова.
– А Максимович кто?
– Это вы. Генрих Максимович. Тряпье ваше я выкинула. Оно уже не годилось. Телефон, сигареты, зажигалка и деньги на комоде. Улов остался в прихожей.
«Молодец, - обозвал я себя мысленно, и добавил еще пару-тройку лестных, но непечатных эпитетов.
– Забыл про удостоверение с размытой карточкой. Лодыжки ее вспомнил, а упыря-эколога забыл».
– У вас амнезия?
– она вдруг резко обернулась ко мне.
– Болезнь Альцгеймера, - буркнул я, шагнувши в ванную, и задвинув за собой стеклянные створки.
Через час мы завтракали, как одна большая дружная семья. Большая и дружная, разумеется, гипербола. Но все-таки мы завтракали. Все-таки пили кофе. К тому времени я успел помыться, сбрить щетину станком отсутствующего супруга Дарьи Шагаловой, напялить его нижнее белье, черные плисовые штаны, и черный же пуловер с монограммой «З». В этом доме у каждого были свои монограммы.