Каждая минута жизни
Шрифт:
Таков он был, Коля Пшеничный, герой, победитель, токарь высшего разряда. Его фотография постоянно красовалась на большом стенде возле главной проходной завода. И на той фотографии он тоже был таким же насмешливым, дерзким и заносчивым.
Слова Пшеничного не понравились собранию. Все зашумели, послышались резкие реплики. Янис застучал карандашом по стакану, призывая к порядку.
— Вношу ясность, — наконец перекричал он общий говор, — по поводу заявления Николая Пшеничного. — У Яниса был мягкий, слегка бархатистый тембр голоса. Слушать его было приятно. Он рассказал, как в действительности обстояло дело: — Да, Пшеничный не тратил времени понапрасну в кладовой, в заточном отделе. Резцы у него всегда отточены в первую очередь. Каждая минута им учитывается.
— А что это значит? — громко спросил Пшеничный.
— Что у нас в цехе нарушен принцип социальной справедливости, — спокойно и твердо ответил Янис, при этом немного покраснев, что было выражением его крайнего раздражения. — Наши девочки на старых токарных вкалывают за будь здоров по восемь часов, не разгибая спины, а ты, Коля, живешь, как барин. В три часа выключил свою машинку и смылся на футбол или пошел заседать в очередной президиум.
Снова начался галдеж. Страсти разгорались все сильнее. Избранность Пшеничного давно раздражала многих, раздражало его хамовитое отношение к девушкам, безнаказанность за прогулы, за дерзость начальству, и в то же время с Колькой было надежно, Кольку всегда можно было попросить о помощи — поделится последним рублем, полезет в драку, когда обижают своего. Рассказывали, что в прошлом году спас мальца, упавшего в прорубь, кинулся, не раздумывая, сам чуть не утонул.
Сиволап незаметно кивнул Зарембе, приглашая выйти из Красного уголка. В коридоре они остановились.
— Это хорошо, что сцепились и хотят разобраться в существе дела, — сказал Сиволап. — Вижу, комсомолия не даст себя в обиду. Будет порядок. Меня волнует другое. Не очень ли замыкаются в своем молодежном энтузиазме молодые рабочие? Их-то в цеху не так много, процентов тридцать. А остальная масса весьма пассивна. По-моему, в данном вопросе скорее даже подозрительно пассивна.
— Молодым всегда кажется, что мир начинается с них, — тихо проговорил Заремба.
— А вы себя к каким относите? Вам-то ведь пятый десяток идет, а вы горячитесь почище комсомольцев. Молодость иногда не годами определяется, не отметкой в паспорте. Вон сколько в наше время юных старичков ползает, обтирают, простите, задами ковры да пялятся в телевизор. Я считаю, пока человек трудится — он молод. Он может быть способен на самый дерзкий поступок.
— А чего далеко ходить? Есть у нас дядя Трошин. Уже почти совершил. При живой своей бабке влюбился в молодуху, — усмехнулся Максим.
— Не будем его судить слишком строго. Другое дело, что поздняя любовь не на хорошие дела его толкает, не окрыляет душу, как говорят поэты. — Сиволап вынул пачку сигарет, хотел закурить, но почему-то снова засунул их в карман. — Ваш начальник цеха тоже занимает странную позицию. Боится, что ли? Или в себе не уверен?
Заремба не знал, что ответить. Не то, чтобы боялся критиковать свое начальство, но было как-то неудобно катить на Кушнира бочку заочно. Сиволап и так его недолюбливал. Поэтому он ограничился двусмысленной репликой:
— В каждом деле человек преследует определенную выгоду.
— Вот именно выгоду, а не общий интерес. Как, впрочем, уже однажды было с вопросом о кооперировании. Это еще до вашего возвращения, Максим Петрович. Дело, конечно, старое, но весьма показательное…
Перед тридцатым цехом остро поднялся вопрос о загрузке его стабильными заказами. Простаивали попусту большие мощности, коэффициент использования станков упал до предельно низкого уровня. Парторг цеха — им был тогда Сурин, из старой гвардии, опытный, честный мужик, недавно умер — предложил обеспечить загрузку путем кооперирования с другими заводами по линии министерства. Но своя рубашка оказалась ближе к телу. Директор Костыря — против, Кушнир тут же за ним, подняли крик, что завод от этого проигрывает, мол, нельзя допустить такого… Цех, дескать, создавался для удовлетворения собственных нужд, и брать чужие заказы — значит подвергать себя немалому риску. Ведь в случае кооперации, когда цех будет производить метизы, скажем, для десятка других предприятий министерства, придется снять с него «единички», то есть все те аварийные задания, которые возникали стихийно и которые с большим напряжением мог дать только тридцатый. Ссылались на то, что Костыря уже имел печальный опыт кооперирования двух цехов — кузнечного и литейного, которые, как он утверждал, работали больше на дядю, чем на себя. И как тогда ни доказывал Сиволап, будучи технологом, что в финансовом отношении это даже выгодно заводу, выгодно рабочим, наконец, выгодно государству, его аргументы отбрасывались с ходу. «Невыгодно мне! — кричал на оперативке Костыря. — Значит, невыгодно и государству».
Конечно, теперь Сиволап такого не допустил бы. Но на других заводах сообразили, что с Костырей каши не сваришь, и начали сооружать свои метизные мастерские. Миллионы угрохали понапрасну. Зато теперь в отчетах полный порядок, и Костыре спокойнее: есть у него товарищ Кушнир со своей «пожарной командой». А тридцатый цех по-прежнему либо стоял в глупейшей недогрузке, либо горел синим пламенем от сверхурочных заказов.
— Честно говоря, Иван Фотиевич, я еще не разобрался в такой большой политике, — попробовал смягчить удар против Кушнира Заремба. — Кушнир, конечно, без выгоды работать не станет. Но, может, мы с ним еще найдем общий язык. Хочет он или не хочет, а против жизни ведь не попрешь. И перестраиваться на станки с ЧПУ ему все же придется.
Сиволап уже повернулся, чтобы уходить, но вдруг вспомнил:
— Да, и еще одно к вам, Максим Петрович, уже как к народному контролеру. Есть сигналы, что в нашем пансионате расхищаются строительные материалы. И дорожка якобы ведет опять же в ваш злополучный цех.
— Я это знаю. Мои прожектористы говорили.
— Вот вам и карты в руки. Готовьте серьезную проверку, а результаты рассмотрим на ближайшем парткоме. — Сиволап сузил улыбчиво глаза, голос его сделался добрее, мягче. — Но главное — то, что мы услышали сейчас. Это же замечательно! Молодежь требует электроники! Сосредоточьте на этом главное внимание. Но и стариков не забывайте.
Он подал руку и пошел к лестнице. Впереди его ждал еще долгий рабочий день — до позднего вечера, может, и до глубокой ночи. Но по тому, как он шел, как держался, чувствовалось, что он был очень доволен.
Вспомнив теперь о том разговоре в коридоре возле лестницы, Заремба повторил свои последние слова:
— Стариков надо постараться переубедить.
— Обязательно, — кивнул Сиволап. — Иначе нам не вырваться из застоя. И друзьям не сумеем помочь.
— Вы о Мигеле Орнандо?
— Да, о нем. Через четыре, максимум пять месяцев каландры должны быть изготовлены. — Он вдруг ощупал свои карманы. — Надо же, всегда забываю сигареты. Или жена дома потихоньку вынимает из карманов. Твоя язва, говорит, не терпит курева… Ну, бог с ним, идемте. Курить в помещении Верховного Совета все равно неудобно. — Заремба сделал большие глаза, и Сиволап взял его дружески под руку. — Да, да, в помещении Верховного Совета. Где вам, Максим Петрович, сегодня будут вручать вполне, как я полагаю, заслуженный орден.
Он открыл широко дверь, пропустил впереди себя Зарембу и вышел за ним из кабинета.
4
«Итак, прилетает доктор Рейч… А у меня жизнь на исходе. Шестьдесят пять лет, слабое сердце, нитроглицерин в кармане. Прошлое, воспоминания — в тех малютинских лесах, которые спасли меня от немецкой пули. Вспомнились его слова: «Простите меня за все, господин доктор!» Да, именно так сказал мне на прощание доктор Рейч, тогда — гауптман Рейч… Ключ от машины, немецкий аусвайс, «вальтер» с двумя обоймами и — свобода… Но почему же «Простите меня за все, господин доктор!»