Каждая минута жизни
Шрифт:
С Гербертом Рейчем он тоже познакомился на конференции в Париже, больше года назад, но это знакомство поначалу не оставило в памяти каких-то особенных следов. «Приезжайте, доктор, в наш институт». — «Обязательно, господин Рубанчук, привет малютинским лесам…» Рейч записал тогда адрес, вручил свою визитку и одарил Рубанчука одной из тех улыбок, которые каждый бывалый западный турист возит с собой вместе с чемоданом. Договоренность с доктором Рейчем была столь неопределенной, что Рубанчук совершенно выбросил ее из памяти. И улыбка тоже забылась. Улыбки на международных симпозиумах и конференциях раздаются так же щедро, как и визитки. Они ни к чему не обязывают, они не могут ни скомпрометировать, ни вызвать укоров совести.
Кстати, Рейч передавал
Об отце Рубанчук знал мало. Да и мать уже стала забываться. Была красивая, стройная, с гибким девичьим станом. Такой и осталась в памяти. Больше всего ему нравилась длинная, тяжелая коса, которую мать любила расчесывать. После войны, в Сиверцах, у бабушки, маленький Андрейка начал ходить в школу, возвращался через снежные сугробы, вбегал в сени и долго топал ногами, сбивая с валенок снег. И еще в сенях слышал, как мама тихо напевала, сидя за столом в тесной комнатушке с подслеповатыми окнами, с грубо тесанными лавками, стареньким посудным шкафчиком, изъеденным жучком, пела, расчесывая свои густые, темные волосы. Маленьким был, но знал: у мамы после пыток в гестапо отнялись ноги. Бабушка говорила: «Ироды, антихристы! Загубили твою мамку… И отца в яму бросили…» Ему от этих слов становилось страшно, и он отчетливо представлял, как фашисты заталкивают отца в яму, толкают все сильнее и сильнее, а он отбивается, кричит, не хочет… Позже, через много лет, Антон Иванович рассказал ему, как было на самом деле. Всех схваченных партизан, измученных пытками, жандармы привезли в лес, сбросили в старый глиняный карьер, прошили очередями из автоматов, забросали наспех землей и уехали прочь. Только через три дня один паренек из Загурниц смог выбраться из этой ямы и приполз к своей молодице, что жила у самого леса. Она его и прятала до прихода наших.
Маму фашисты в тот лес не повезли. Специально оставили дома, в надежде выследить через нее партизанских связных. Потому и осталась живой. Только на ногах уже стоять не могла. Отнялись…
Вернулся Карнаухов. Без привычного халата и шапочки он выглядел несолидно: безрукавка, потертые джинсы делали его похожим на мальчишку. Вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову, что Николай уже подготовил докторскую диссертацию.
— Когда, говоришь, прибывают гости из ФРГ? — с порога начал он.
— Завтра, в двенадцать сорок, — поднял голову Рубанчук, с трудом уходя от воспоминаний.
— Отлично! Значит, планы на сегодня такие. Слушай внимательно. Мясо замариновано, капли датского короля куплены. Черпаков с машиной будет у твоего подъезда в шесть утра. Все. Знаю! — Николай предостерегающе поднял руку. — Гости, дипломатический протокол. Так вот: завтра выходной, ясно? Тебя нет, господина Рейча встретит наш уважаемый парторг, доктор медицинских наук, твоя правая рука и тэ дэ, и тэ пэ, Мария Борисовна. А ты едешь с нами. И никаких возражений.
— Международный скандал! — хмыкнул Рубанчук. — Я же сам его пригласил… Представляешь, что будет?
— А ты представляешь, что будет, когда Тоня узнает?
— Я же ей позвоню.
— Ой, шеф! — Карнаухов упал в кресло, вытянул длинные ноги. — Не выйдет она за тебя замуж, нет!
— Наверно.
— Не наверно, а точно! — Николай погрозил Рубанчуку пальцем.
Он был единственным человеком, который мог позволить себе такую вольность: сидеть, развалясь, в кабинете самого директора института, да еще и фамильярно грозить ему пальцем.
— Очень уж мы заискиваем перед этим господином Рейчем. А заискивать нечего. Ведь не ты к нему едешь, а он к тебе. — Николай снова весело помахал пальцем. — Так что я не вижу серьезных причин для того, чтобы ставить под угрозу возведение солнечного дворца счастья. Не вижу и все!
Николай Карнаухов — человек особенный. Любит подурачиться, потрепаться с друзьями. Но больше всего он любит рвануть
Сейчас ему хотелось доказать своему старому другу, что тот абсолютно неправ. В воскресенье человек должен отдыхать, никакие общественные, научные и даже государственные дела не властны над воскресным временем каждого гражданина. Закинув ногу на ногу, Николай покачивал носком ботинка… Тоня ждет, друзья приготовились, Черпаков залил полный бак горючего.
— Чепуха! — сказал сдержанно Рубанчук и оторвал взгляд от покачивающегося ботинка. — Энергетический кризис нас не касается. Горючее можно использовать на следующей неделе…
— Но Черпаков обещал мне…
— …познакомить с директором книжной лавки писателей. Да? — улыбнулся Рубанчук.
— Ну, предположим, — не стал выкручиваться Николай, — с человеком, который владеет священными сокровищами поэзии… Допустим, я-то как-нибудь перебьюсь, а вот у тебя, шеф, — он с иронией взглянул на Рубанчука, — выход один: звони своей Антонине, лей слезы и кайся. Да посильнее! А то чего доброго — не простит!
Он ушел. Но произнесенные им слова остались в кабинете. И пробудили тревогу. Рубанчук положил руку на телефон. Сейчас, в который уже раз, он промямлит свои обычные оправдания, и Тоня поймет его или сделает вид, что поняла. Должна понять. Ей двадцать восемь, ему за сорок, и он предельно честен перед ней во всем. Ни слова неправды, ни малейшей неискренности. Надо ли ей объяснять, что такова его служебная фортуна? Как у всякого человека, у него есть недоброжелатели, которые говорят, что директор Рубанчук слишком много на себя берет. Но что в этом плохого, если он стремится к честным заслугам, объективной оценке своих способностей… Он привык в работе института безошибочно чувствовать вес своего «я», личную ответственность за все, что делается. Работа огромного коллектива института и клиники представлялась ему в первую очередь как его личный труд. Это был институт Рубанчука, планы Рубанчука, его материализованные мечты, даже его настроение, самочувствие, радость, боль…
— Антонина Владимировна… — начал он нарочито официальным тоном.
— А-а! Это вы, Бурлак? — послышался гневный голос Антонины.
— Не угадала, Тончик.
— Андрей?..
— Ближе к истине, — сдержанно засмеялся Рубанчук. — Хотя в жизни и пришлось мне немало побурлаковать, но в бурлаки еще не записывался.
— Я тебя приняла за нашего метранпажа, — стала оправдываться Антонина. — Верстал газету и опять загнал шесть строчек. Хотела его отругать.
— Боюсь, что придется ругать и меня. — Рубанчук помолчал. — Даже не знаю, с чего начать…
— С конца. Так легче…
— Я о завтрашней поездке на Киевское море…
— Что? Неужели опять откладывается?
— Ты понимаешь, Тончик… Завтра у нас в институте одно дело…
— Не понимаю и понимать не хочу, — резко ответила Антонина. — Мог бы свои строительные дела отложить на другой день.
Она имела в виду новый хирургический корпус, который уже был почти возведен на тылах института, но завершить его никак не удавалось: то срывали подрядчики, то не было нужных материалов, то ускользала из-под рук рабочая сила. За свой новый корпус Рубанчук болел душой и телом, пропадал там порой до глубокой ночи. Шуток на эту тему он не любил, как и не принимал никаких полусерьезных советов. В данном случае Антонина наступила на самую болезненную его мозоль.