Каждая минута жизни
Шрифт:
В последние дни Заремба совсем извелся от мыслей о дочери. Дела в цехе шли своим чередом. Ребята из бригады Яниса уже ходили в учебный комбинат. Кушнир упрямо изображал обиженного тем, что его не пригласили на комсомольское собрание. Сегодняшний день ушел на перепланировку основных линий на случай установки станков с ЧПУ. Но Заремба думал только о Светочке. Худенькая, измученная, с заостренным личиком и прозрачными ручками. В последний раз, когда навещал ее в больнице, взяла его за руку, глянула с тоской и сказала: «У меня в ящике стола книжка лежит, про Тома Сойера, я ее у Парасенковой Сони взяла, а отдать забыла. Если что… возврати, ладно?..» — «Ты о чем это говоришь?» — прикрикнул он на нее с деланной строгостью. «Ну… это я так, папа… на всякий случай…» — «Не будет никаких случаев! Выбрось из головы всякие глупости! Скоро выйдешь отсюда, поедем с тобой в Карпаты, я тебе покажу, где медведи ходят,
Недалеко от беседки затихали в ульях пчелы. Для Светочки целый день старались, мед собирали. Ей много меда понадобится, когда из больницы выйдет. Нектаром этим медовым весь организм ей нужно переродить, очистить, наполнить новой силой, новой жизнью. «Как же она вылечится, — подумал Заремба, — если Валя против операции? Теперь уже ничто не спасет. Никакого чуда не будет».
Курашкевич насупленно смотрел в одну точку, курил. Потом снова заговорил о Светлане, о том, что он ничего для нее не пожалеет. Деньги есть, знакомых хватает, друзей тоже, Хуже, что дорогой зять по всякому поводу лезет в бутылку, Разве что Светланка их помирит. Общая, так сказать, любовь, общее горе.
Курашкевич косым взглядом окинул Зарембу. Сидел тот усталый, измученный, ко всему безразличный. Не рад даже, видно, своей высокой награде. Но ради дочки должен послушаться умных людей, подумал Курашкевич. Это его слабая точка. Только бы суметь ее обыграть, правильно использовать.
— Если тебе неудобно, может, мне поговорить с Рубанчуком? — предложил вдруг Курашкевич.
— Да говорил я с ним, — отмахнулся зять. — Они хотят применить новую сыворотку. Антилимфоцитарную.
— Смотри ты, какое мудреное слово. Лимфоцитарная…
— Так называемый иммуносупрессивный препарат. Подавляет реакцию отторжения, — заговорил Максим словами Рубанчука.
Курашкевич невольно вздрогнул. Чего только ни придумают!.. Но если нужно, значит нужно. Врачи глупостями заниматься не станут. Лучше уж довериться им, полностью и по всем статьям.
Перед медиками Курашкевич испытывал странную боязнь или, вернее, чувство суеверного страха. Лучше от них подальше. Всю жизнь болезни щадили его. Однако он понимал, что возраст свое возьмет, что сердце уже на износе. Тут главное — попасть к хорошему специалисту. Для Курашкевича вся сила медицины заключалась в личности, в имени. Вот, например, Антону Богушу он себя доверил бы. И Светлану тоже…
— Важно найти такого хирурга, — сказал Курашкевич после долгого раздумья, — чтоб умел чувствовать. Нутром, понимаешь?.. И эту самую, так сказать, мировую мудрость в себя вобрал. Вот бы Богуш делал операцию?
— А он и будет оперировать.
— Как, он согласился? Ты уверен, что доверят именно ему? — обрадовался Курашкевич.
— Мне сказал Рубанчук. Говорит, что пересадку будет проводить Богуш. Он отличный хирург. Его даже в Москву вызывают на самые сложные операции.
— Знаю, что отличный, — вздохнул Курашкевич. — Я его давно знаю.
— Мне говорила Валя…
— А что она тебе говорила? — насторожился Курашкевич.
— Ну… вы, кажется, воевали вместе в одной армии на южном фронте. Или учились вместе. Не помню… — Заремба все хорошо помнил, но не хотел вдаваться в детали. — Вы его вроде чем-то обидели… Простите, так сказала мне Валя. Она боится, что Антон Иванович может поэтому отказаться от операции.
— Что воевали — верно, — Курашкевич пошире расставил ноги в растоптанных ботинках. — И учились, и воевали… Но насчет обиды — нет, не тот коленкор, Максим Петрович. Всю жизнь я спасал его, дурака, учил уму-разуму. И таить на меня зло у него нет причин…
Но причина в действительности была. Не любил вспоминать об этом Курашкевич. В июне сорок четвертого позвонили в штаб армии, где тогда уже служил Курашкевич, из военной прокуратуры. «Подполковник Курашкевич? С вами будут говорить…» И он услышал голос Богуша. Далекий, дребезжащий, но все же узнать можно. Антон просил прислать подтверждение их последней встречи в дивизионном госпитале под Харьковом. «Порфиша! — кричал за сотни километров Богуш. — Получается нелепость. Наше подполье погибло… Но ты же видел, что я не мог выйти из окружения. Ты видел, как я оперировал тяжелораненого лейтенанта. Сообщи им об этом… Помнишь, Порфиша? Если бы я тогда уехал с тобой, он погиб бы… Сообщишь, а?..» Курашкевич окаменело держал в руке трубку полевого телефона, обдумывал ситуацию. В сельской избе, где размещались связисты, накурено, шумно, девчонки-телефонистки вызывали своих «незабудок», «ястребов», «берез», а он, стоя посреди этого многоголосого говора, лихорадочно прикидывал в уме, как ему избавиться от нелепого вызова, скрыться подальше, чтобы не тягали потом по разным инстанциям, не бросали на него тень. «Товарищ подполковник, — послышался в трубке другой голос, уже более властный. — Вас спрашивают из особого отдела, капитан Сыромятников (хорошо запомнилась эта фамилия — Сыромятников!), что вы можете сообщить по делу Богуша?» Он вовсе струсил. Уже есть д е л о! И спрашивают не о военвраче Богуше, а просто о Богуше. Очевидно, сидит под арестом, натворил в окружении бог знает чего, а ты за него суй голову в петлю? До смерти потом не отмоешься. И он, набрав побольше воздуха, словно готовясь бежать через полыхающий лес, наконец решился: «Товарищ капитан, никаких сведений сообщить не могу. Не имею таковых». — «Но Богуш утверждает…» — «Прошу мои слова к протоколу допроса не прилагать». — «Какого допроса? — даже возмутился на другом конце провода странно настойчивый Сыромятников. — Здесь никакого допроса. Вас спрашивают по-человечески…» — «Тем более. Прошу меня не беспокоить. С пленными и окруженцами дел не имею». Положил трубку на аппарат, прижал ее крепко. «Поздно каяться, — подумал тогда Курашкевич. — Натворил, сам и расхлебывай…» Курашкевичу показалось, что все связисты в избе прислушивались к его разговору, почему-то все действительно примолкли, а пожилой солдат с желтыми усами даже брезгливо поморщился и сплюнул в угол. Ну, и черт с ними! Курашкевич побыстрее выбрался из хаты, застегнул шинель и вдруг почувствовал, как у него закружилась голова. Нет, виноватым он себя не чувствовал. Ни тогда, ни сейчас. Антон отказался выходить из окружения! Кто знает, почему? Может, уже в сорок первом навострил лыжи к немцам. И только в сорок четвертом, когда фрицы драпали, пришел оправдываться, искать дураков. Но на такую удочку Курашкевич не поддался…
Они встретились случайно на Крещатике. Было это, кажется, уже в шестьдесят втором году. Столкнулись, что называется, носом к носу. Не мог увильнуть от этой встречи Курашкевич, хотя и хотел бы. Как-то не по себе стало ему от спокойного взгляда Антона, от вида орденских планок на пиджаке. Ну, встретились — и встретились. Заглянули в маленький подвальчик с экзотическим названием «Арагви». Богуш поинтересовался делами Курашкевича. О себе рассказал немного. Жена умерла сразу после войны, сын вырос, женился, родилась девочка. Теперь молодые родители-геологи болтаются по Сибири, а он живет с шестилетней внучкой вдвоем… «А лекарские дела как?» — осторожно спросил Курашкевич. Оказалось, что и здесь все в полном порядке. Поначалу были, правда, сложности, но разобрались где надо, поверили. Сказал, что оперирует теперь в известной клинике. Увлекся работами по пересадке органов. Совершенно новая методика операции. Кстати, у него в клинике отличная аппаратура, так что, если нужно, пусть приходит, Богуш сам его профильтрует, осмотрит… Все это Антон говорил со спокойным равнодушием. И именно это убедило Курашкевича, что Богуш пошел в гору, чего доброго, и в академики выбьется. Привычен и понятен был бы для Порфирия Саввича подобострастный тон в разговоре, ну, на худой конец, какая-нибудь просьба. А Антону ничего от него не было нужно. И это задевало Курашкевича. Чувствовал нутром, что не забыл, не мог забыть Богуш того разговора по телефону и слов его, сказанных капитану Сыромятникову. Не забыл, но и не показал этого своему школьному товарищу Порфише. С того дня Богуш в представлении Курашкевича вдруг превратился в личность, перед которой надо безмолвно склонять голову, безропотно ждать приговора. И помнить, помнить о нем. Чтобы не потерять его в житейской сутолоке, ибо такой человек в любую минуту может оказаться необходимым.
— Значит, согласился Антон, — облегченно выдохнул Курашкевич. — Так за чем же теперь дело?
— Дело за Валей, — хмуро ответил Максим. — Сперва боялась, что Богуш зол на вас за прошлое и может отнестись к операции недобросовестно…
— Вот дура-то! — изумился Курашкевич.
— Ну, а сейчас появилось новое обстоятельство… Эта самая сыворотка… Подходящей почки у них нет, поэтому новая сыворотка должна помочь против отторжения. Одним словом… есть серьезный риск. А Валя боится… и категорически отказывается от операции.
— Какая-нибудь другая возможность спасти Светланку имеется? — решительно перебил тесть.
— К сожалению, нет, — устало вздохнул Максим. — Скоро и этой не будет.
— Так какого же черта вы тянете? — взорвался Курашкевич.
— Попробуйте объяснить это Вале.
— Нет, она полнейшая идиотка! — воскликнул Курашкевич. — Я ей вправлю мозги! Я ей все скажу!
— Только побыстрее, Порфирий Саввич, — ухватился за слова тестя Максим. — Убедите ее дать согласие на операцию. Дальше тянуть просто невозможно.